23 октября.

Здравствуйте!
Сегодня вернулся домой из Москвы. С утра ездил на телеканал «Дождь» по приглашению Ксении Собчак. Целый час обсуждали произошедшее со мной. Комментировал случившееся, отвечал на вопросы… Я сам обратился к Ксении, понимая, что разговор с ней будет наиболее убедительным и открытым. Почему? А потому что в понимании многих она в том числе относится к той оппозиции, о которой я якобы высказался на Первом канале. Надо сказать, что Ксения откликнулась быстро, разумно и уважительно. Она сразу сказала, что зная телевизионные методы не поверила в то, что такое высказывание на Первом канале действительно было. Разговор у нас получился взвешенный, спокойный и совсем не суетный. Не на все её вопросы я смог ответить. Но не потому, что не хотел, а потому что не знал, что отвечать… А впрочем, вы сможете сами посмотреть наш разговор завтра (а на Дальнем Востоке и в Восточной Сибири уже сегодня), то есть 24-го октября в 20.00 по московскому времени. Телеканал «Дождь» программа «Собчак живьём».

Читать далее…

«Прощание с бумагой», пресса

У спектакля «Прощание с бумагой» на самом деле не один, а два сюжета — общий и частный. Частный легко вычитывается из названия: Гришковец размышляет о том, как электронные носители информации вытесняют бумажные. Общий же не столь очевиден. Автор говорит о времени, о пустоте и о том, что технический прогресс для каждого отдельного человеческого существа — это приближение к небытию, потому что прогресс приходит со временем. А время это и есть осознание небытия. Поэтому Гришковец начинает рассказ со слов «никогда» и «навсегда» — и они потом откликаются воспоминанием о детском страхе перед чернотой в щели почтового ящика, да и той видимой чернотой, что просматривается в финале за шеренгой синхронно открывшихся за спиной Гришковца дверей. Да и смиренный, молчаливый уход героя в конце спектакля несет в себе что-то большее, чем просто прощание с бумагой.
Подробнее Роман Должанский в «Коммерсанте».

Читать далее…

17 декабря 2010 и текст о парижанках.

Здравствуйте!

Диктую по телефону.

Вчера играл спектакль в Москве, свой самый первый и самый знаменитый моноспектакль «Как я съел собаку». Играл его под довольно сильным и тяжёлым впечатлением от увиденных фрагментов, исполненного вчера самого массового и долгого моноспектакля, который, думаю, многие посмотрели. Я не смог посмотреть всё, не хватило времени. Да и сил, боюсь, тоже не хватило бы… хотя зрелище, а самое главное — содержание было завораживающим своей жутью. Это кошмар. Другими словами своё впечатление выразить не могу…

Вчера повстречались после спектакля со старинным другом Алексом Дубасом. Алекс человек очень мягкий, редко выражающий свои чувства резко и всегда старающийся быть ну, хотя бы по возможности улыбчивым. А в этот раз он был подавлен, говорил о том, что его тоже ужаснул сольный телевизионный концерт (понятно о чём идёт речь). Он выглядел подавленным и усталым из-за того что даже не очень понимает о чём говорить в эфире, потому что ясно что эфир будет заполнен обсуждением и комментариями по поводу целого ряда особо ужасных высказываний нашего премьер-министра. При этом Алекс говорил, что он предвидит все варианты этих комментариев. От этого становится скучно, грустно и как-то тоскливо. Говорили мы о том, что нет ощущения предела. Вроде бы предел давным давно должен наступить, но премьер-министр в своих высказываниях вновь заявил о том, что предела нет и не видно… Посмеялись с ним приведённой им цитате из любимого фильма «Вор должен сидеть в тюрьме». Посмеялись тому, что, видимо, Владимир Владимирович забыл, что Глеб Жеглов сказал эту сакраментальную фразу после того как сам подсунул кошелёк вору в карман. Кошелёк, конечно, был украден вором, но подсунул-то его тот самый герой, которого процитировал наш премьер-министр. Оговорочка, как говорится…

Но я не хочу. Совсем не хочу об этом. Уже сегодня наобсуждался и наслушался. Много-много Путин сказал фраз, которые будоражат воображение даже не дерзостью, а какой-то уверенной в себе и при этом лютой злобой. Особенно, конечно, высказывание про интеллигенцию. Давненько такого не звучало на русском языке.

Но вот что я понимаю в связи с прошедшими в Москве событиями и в связи с самой интонацией, с какой говорил самый властный человек в нашей стране. Сами события, сами беспорядки показали, что по настоящему отлаженных и мощных механизмов руководства страной у руководства страны нет. В частности точно нет настолько мощных рычагов, чтобы осуществлять ту самую цензуру, о которой так много говорится. На фоне всего этого отчётливо видна та действительно мощная самоцензура, которая давно включилась в нашей стране и которая действительно здорово работает. Эта самоцензура моментально дошла до самых отдалённых уголков страны и коснулась даже заводских многотиражек. Вот за что стыдно и вот по какой причине власть позволяет себе столь откровенные и дерзкие высказывания.

А я сейчас пойду играть концерт. Сыграем последний в Москве в уходящем году концерт. Будем говорить со сцены про любовь, про надежду и про улучшение настроения… А что ещё делать? Я уже говорил, что я ничего другого делать не умею и не хочу. Ну а тем, кто на концерт попасть не сможет, сообщаю, что альбом наш новый вышел, я уже его держал в руках. Он отлично записан и сведён. Выглядит он очень красиво, его приятно держать в руках. Так что, если приобретёте — не пожалеете.

И последнее на сегодня… Недавно давал интервью одному журналу и интервью получилось, как мне кажется, занятным. Если хотите — прочтите, думаю, что это сможет хотя бы ненадолго отвлечь вас от грустных мыслей или переживаний, от которых так трудно скрыться сейчас, особенно на огромной территории нашей любимой страны.

«Когда я говорю о французских женщинах, в голове сразу возникает образ женщины за сорок. Иногда сильно за сорок. Юных красивых женщин в Париже вы не увидите. Об этом нужно забыть раз и навсегда. Нужно ехать к университету, чтобы посмотреть на юных. Молодых в основном видишь в мотоциклетных шлемах, на каком-то мотороллере. Это, наверное, красиво, но лучше бы они шлемы не снимали. Под ним что-то ненакрашенное кудрявое. Очаровательное, замотанное шарфом, в свитере непонятного размера, с сумкой через плечо… Кто-то из моих знакомых коллег-парижанок, много старше меня, объяснила: «А зачем мне нужно было до 30 лет вообще делать макияж? Укладывать волосы, интересоваться, какой салон хороший, какой – не очень. Я и так была молодая. Даже конопатая. На 20 кило больше — такая булка, но я была молодая и всегда могла найти себе любые приключения».

Мне очень нравится парижское утро, когда парижанка выходит из дома в Шестнадцатом районе или в Сен-Дени. Не важно. Смотришь на эту женщину – где она делала укладку – непонятно. Она идет несколько озабоченно. Вся в себе. Не смотрит по сторонам. За ней легкий шлейф аромата, соответствующего времени года, и, зная московский контекст, думаешь, сейчас она пройдет чуть-чуть, и там ее будет ждать машина с водителем. Он выйдет, откроет дверцу… Но она подходит к какому-нибудь маленькому «Пежо» или «Ситроену», немножко поцарапанному и помятому, совсем не последней модели. В нем небрежно набросаны журналы, свертки, газеты. Садится в машину и поехала. И она прекрасна. У нее, возможно, есть взрослый сын. Такой взрослый, что не ожидаешь такого взрослого от нее. У нее есть любимый внук или несколько внуков. Она очень веселая, но не самая заботливая бабушка. Потому что у нее всегда какие-то дела в ее конторке или галерее, или маленьком магазинчике, или маленькой театральной кассе. Но обязательно что-то маленькое и такое же очаровательное, как она сама. У нее очаровательная квартирка — чистая, но неряшливая. Там может быть слишком много всего, накопилось, и все набросано. Новые шторы куплены, а старые еще не сняты. Вот что-то такое чудесное. Она сразу начинает с тобой общаться, глядя куда-то в сторону, параллельно говоря по телефону. Она предлагает тебе сесть. Тут же наливает кофе и хриплым из-за курения и вечных разговоров голосом что-то кому-то объясняет и при этом делает в твою сторону извиняющиеся глаза и какой-нибудь очаровательный жест. Равно как она не сняла старые шторы, а новые уже повесила, у нее есть новый друг, а со старым она еще не рассталась. У них чудесные отношения. Они могут вместе ужинать. Я видел и довольно крепкие парижские семьи, но для меня это, скорее, редкость. При этом дети, друзья… Она юна. Постоянно разговаривает, курит, ругается, открыв окно, с таксистами, много смеется, пьет вино. Она все время находится в общении. Не кокетничает. Нет, это другое. У нас женщина, которая улыбается мужчине незнакомому у лифта, будет воспринята либо как сумасшедшая, либо как команда к действию (несогласованное предложение. Возможно имеет смысл: У нас улыбка женщины незнакомому у лифта будет воспринята либо как сумасшествие, либо как команда к действию) . А там она со всеми разговаривает вот так: со знакомым продавцом в лавке, где она покупает кофе или фрукты, со знакомыми в любимом кафе, где она каждое утро пьет кофе или обедает. Она разговаривает громко. Вспомните, в парижских кафе нет музыки никогда. Там шум голосов. Там музыка не нужна. Там нужно перекрикивать друг друга, от этого громкость повышается постоянно. И это здорово. Это лучшая музыка Парижа. Француженка все время с чем-то борется. Когда в ресторанах можно было курить, парижанки возмущались, что все прокурено, хотя сами курили. Теперь, когда это запретили, говорят: «Господи, нам приходится, как собакам, ходить на улицу курить. И потом в кафе не стало нашего любимого запаха. Теперь пахнет моющими средствами и кухней. Это плохой запах». Они всё время как на картине Делакруа, где женщина с полуобнаженной грудью на баррикадах. У них все так. Это чудо какое-то, а не женщины. Я уж не говорю про пожилых привлекательных женщин, которых у нас почти нет. Парижанки не машут на себя рукой никогда. У нас так много женщин, махнувших на себя рукой, в любом возрасте, что это просто какая-то национальная катастрофа. Жизнестойкости в наших женщинах, наверное, не меньше. Но они выглядят по-другому. Ведь у всех у них, у парижанок, у которых взрослые дети, старый друг и новый друг, жизнь не сахар. Французские мужчины, может быть, выглядят получше, получше умеют себя вести, но не лучше наших. Еще более жадные, еще более капризные, еще более эгоистичные, въедливые и ревнивые. Наши женщины, конечно, более жизнестойкие. Наверное. Но не выглядят француженки при этом пожилыми после того, как жизнь их стукнула. Лучше. У них, наверное, есть традиция – не махнуть на себя рукой. А у нас женщина, хорошо выглядящая после 50 лет, либо совершает подвиг, либо, по мнению окружающих, выглядит вульгарно. А француженки возраст не скрывают и не демонстрируют. Они все-таки исходят из того, что лучше быть откровенной женщиной, которая отлично выглядит в свои 50, чем плохо выглядящей в 30. Они с возрастом не расстаются».

Пойду выступать.

Ваш Гришковец

17 августа 2008

Вспомнилась на днях история, произошедшая в 2002 году. Она не связана напрямую с теми переживаниями и тем более с теми событиями, которые мы все наблюдали в телеэфирах и за которыми следили в последние дни. Но я вспоминаю о ней, как о моменте, когда большая часть моих иллюзий по поводу того, что можно быть всегда адекватно понятым и что люди действительно хотят слышать другое мнение, улетучилась. Но именно после того эпизода я с ещё большим усердием стал настаивать на понятности высказывания. Даже без надежды, что поймут.

Мне кажется, я где-то уже рассказывал об этом, но расскажу ещё раз и подробнее.
В 2002-м, весной, я приехал на гастроли в Цюрих. У меня должно было пройти пять спектаклей в Ноймарк-театре. Это хороший средних размеров европейский театр. К тому моменту я уже вкусил прелести и трудности европейских гастролей в Финляндии, Англии, Германии, Франции… Перед началом гастролей была назначена пресс-конференция. Мероприятие проходило в красивом зале с видом на Банхоффштрассе и площадь… ну, на которой те самые знаменитые швейцарские банки (улыбка). Беседа с журналистами шла приятная, со мной был немецкий переводчик, говорили о современной драматургии, спрашивали моё мнение о состоянии русского театра. И вдруг один журналист спросил меня о Чечне – какова моя позиция по чеченскому вопросу. Я сказал, что я приехал в Цюрих играть спектакли, а не обсуждать эти темы, и не хотел бы говорить об этом, поскольку чеченская тема тут же перевесит все профессиональные рассуждения о театре и драматургии. Но журналист настаивал, к нему присоединились другие. Я сказал, что по этому вопросу лучше собрать другую конференцию, не посвященную театральным гастролям. Кто-то сделал предположение, что я, должно быть, активно поддерживаю военный способ решения проблем. Ситуация стала накаляться.

Я никак не ожидал, что швейцарские журналисты, встретив нежелание говорить на эту тему, так резко заведутся. Кто-то из них припомнил, как незадолго до этого в Цюрихе выступали русские писатели и активно осуждали российское правительство. На что я ответил (отлично представляю себе, как отреагируют многие на то, что сейчас скажу, но тем не менее), что не вижу смысла использовать данную пресс-конференцию как трибуну для заявлений, в которых критикуется моя страна. Я это делаю дома и считаю трусливым и недостойным в ситуации совершенно безопасной делать безответственные заявления, которые здесь понравятся. И при этом дома я своего мнения по этому и другим вопросам не скрываю.

Тот журналист настаивал на том, чтобы я высказался. Мне пришлось ответить ему, что мое мнение весьма непростое, и оно не только сильно отличается от официальной российской позиции, но и не совпадает с неким европейским представлением о проблеме. Я попытался как можно спокойнее объяснить им, что они у себя в Цюрихе даже приблизительно не могут представить себе тот уровень ужаса и жестокости, который царит в Чечне. Я также сказал, что и я этого ужаса всецело не понимаю. Но уверен, что там проявляются такие формы сознания и такие представления о жизни, смерти и ценности человеческого существования, что здесь, в тихом Цюрихе, я не смогу найти слов, чтобы это передать. К тому же, уверен, сказал я, вам как журналистам это и не нужно. Вам нужно от меня другое: чтобы я как человек культуры и искусства однозначно осудил агрессию. А я могу только однозначно осудить войну, но включиться в дискуссию не могу, поскольку подробности мне неизвестны.

Они остались очень недовольны ответом. И тогда ещё один журналист ехидно спросил меня: «И после этого вы считаете себя европейцем?» Я ответил, что не только не говорил ни слова о том, считаю ли я себя европейцем, я даже не думал об этом. Однако из вопроса следует, что вы меня европейцем не считаете. И поэтому, боюсь, вы сами провели между нами границы, которые не позволят нам вести разговор. Ведь вы от меня ждёте определённого, нужного вам ответа, а другой вам не понравится. Тогда одна дама спросила меня: «А как русские отнеслись к трагедии 11 сентября?» Я сказал, что это весьма оскорбительный вопрос. В России есть разные люди, но в большинстве своём они отнеслись к этому с ужасом, состраданием, горем. Почему вы полагаете, что отношение к этому было иным, чем у вас? Я имею в виду лично вас и лично меня… Было ещё что-то сказано журналистами, что-то обидное и высокомерное…

И вот тогда я не выдержал. Для меня та ситуация была неожиданной, а опыта нервных пресс-конференций у меня ещё к тому моменту не было. Я рассердился, встал из-за стола, подошёл к окну, за которым была площадь, и сказал: «Вы-то что здесь так переживаете? Вам-то здесь чего бояться? У вас вот в этом банке деньги Джорджа Буша, в этом – Бен Ладена, а в этом – наших богатых ребят. Что вы здесь изображаете такое сильное участие в судьбах мира? У вас страна-то на страну не похожа». После этих слов они на какое-то время потеряли дар речи, а затем прозвучал вопрос: «А на что же она похожа?» – на который я очень быстро ответил: «Она похожа на прекрасную театральную декорацию, скрывающую цинично работающую банковскую систему. И этой системе абсолютно безразлично, откуда и какие деньги в неё поступают и сколько на этих деньгах крови… Кстати, сказав про декорацию, я вернул тему нашей пресс-конференции всё-таки к театру и гастролям. Но, боюсь, про театр вам слушать уже неинтересно».

Мой немецкий переводчик всё очень подробно переводил и был явно доволен. Всё-таки любят они там друг друга, в Европе. Французы немцев, немцы швейцарцев и австрийцев, бельгийцы голландцев, англичане итальянцев… Ох и любят! (Улыбка.)
Кстати, гастроли тогда прошли прекрасно. И ещё несколько лет я ездил играть в Ноймарк-театре. Журналисты на спектакли не приходили… игнорировали (улыбка).