Монолог концерт «Порядок слов»

смотреть фрагменты на YouTube и ВК видео

9 декабря 2008

Вчера играл спектакль «Дредноуты», довольно давно его не исполнял. Разве что в Париже, а это всё-таки Франция, и в основном французский зритель. Вот вчера играл его, и появились новые тексты, интонации и смыслы. Я почувствовал в себе некоторую жёсткость, если не ожесточение. После спектакля думал, что это, и понял: моя реакция на пресловутый кризис. Я понял, что устал от мужского нытья, именно нытья – моих ровесников, людей, которые давно забыли, сколько стоит литр бензина и сколько потребляет бензина их автомобиль. А некоторые забыли, сколько у них автомобилей. Они ноют так, будто пошли по миру, будто над ними нависла перспектива голодной старости. И во многих и многих обнаружилось отсутствие элементарной мужской выдержки, гражданской и человеческой позиции. Я понял, что мне трудно им сочувствовать. В то же самое время я знаю людей, которые не обладают такими состояниями, которых уволили, сократили или над ними висит ужас увольнения. Но они сохраняют человеческий облик. И надо сказать, что женщины, особенно те, которые работают и тоже весьма сильно испытывают трудности, держатся спокойнее, да ещё и умудряются прекрасно выглядеть. Вот эта усталость от мужского нытья и выразилась во вчерашнем спектакле «Дредноуты».

3 декабря 2008

Расскажу про последний в этом году день в Париже.
Двадцать третьего отыграл последний гастрольный спектакль. Был приятный и плотный аншлаг, спектакль прошёл как рок-н-ролл. Потом мы отметили окончание гастролей. Я устал, был счастлив – и напился, потому что до этого в Париже было как у Высоцкого: «мимо носа носят чачу, мимо рота алычу…» А двадцать четвёртого выдался свободный день, и в первый раз за две недели меня разбудило утром яркое солнце. Я малодушно хотел поваляться, но мне позвонил старинный знакомый, человек не очень понятного возраста, который давным-давно живёт в Париже, которого многие русские в Париже знают и с особой нежностью называют Ароныч… и который давным-давно хотел устроить мне экскурсию по кладбищу Пер-Лашез. Я немножко поныл в трубку, но собрал волю в кулак и решил, что по-быстренькому пройдусь, а потом поваляюсь в постели. Не очень мне хотелось на кладбище в единственный свободный день. Но было солнце, а перед этим две недели, проведённые в театре почти безвылазно. Короче, я пошёл.

Уверен, многие были на этом кладбище, ничего особенно нового я не расскажу. Есть книги про это кладбище, есть путеводители, и это вполне туристическое место. Но с Аронычем всё вышло особенным образом. Надо сказать, что в Ароныче содержится какой-то особый ритм и удивительный способ восприятия жизни. В нём нет и тени той эмигрантской тоски, показного веселья или терапевтического желания говорить об ужасах прошлой жизни в России. Он человек, сросшийся с Парижем. Кстати говоря, он уже давно работает в некоей социальной службе и занимается тем, что ездит по французским тюрьмам, встречается с заключёнными, выясняет их проблемы и пытается решать. Сам он уже многие годы живёт прямо у кладбища и из своего окна видит только могилы, склепы и трубу кладбищенского крематория.
Самое главное в этой прогулке было то, что у Ароныча не было никакой программы и специального маршрута с некими обязательными точками, хотя кладбище он знает досконально. Проще говоря, он знает всех на этом кладбище, и живых сотрудников, и покойных обитателей. Первым делом он показал не так давно поставленный памятник русским бойцам французского Сопротивления времён Второй мировой. Памятник представляет собой симпатичного парня с двумя винтовками на плече, в широких брюках, заправленных в короткие сапоги-ботинки, и лицом, очень похожим на Гагарина. А следом он повёл меня в колумбарий… Это такое место, где в специальных ячейках хранятся урны с прахом. Оказалось, там место вечного упокоения знаменитого батьки Махно. Я не большой знаток истории, и для меня присутствие Нестора Ивановича в Париже было удивительным.

Совсем недалеко от него покоится Айседора Дункан с детьми. Всё-таки странно: и дети, и она погибли от автомобиля. Причём не под колёсами, а именно самым роковым образом… Только мы это осмотрели, Ароныч достал из кармана бутылочку, сообщил, что покупает у одного деда-фермера домашний кальвадос, минимум 56°, и что без этого напитка по кладбищу ходить неправильно и бессмысленно. С собой у него был набор маленьких медных рюмочек. А ещё он скручивал сигаретки с маслянистым трубочным табаком и наполнял кладбищенский воздух запахом чернослива и дальних странствий. Мы много беседовали. Он оказался знатоком истории авиации, а я, соответственно, флота. Мы бродили, беседовали и у каких-то значимых могил пропускали по глотку жёлтого пахучего кальвадоса, который смело можно было назвать хорошим самогоном.

Надо сказать, что на кладбище народу было немного, но добрая половина – русские, и меня активно узнавали. Одна девушка радостно сказала: «Как приятно вас здесь увидеть!» Наверное, мои брови вздёрнулись. Я спросил: «Почему именно здесь так приятно?» Она смутилась, сказала, что это ей вообще приятно, но она уже давно живёт в Париже и немного «позабывает родной язык». Ароныч ей тут же налил кальвадоса, и её французскому парню тоже. (У Ароныча оказалось с собой шесть рюмочек.) Французский парень ничего не понимал и насупился, но от кальвадоса не отказался. А потом мы пошли в разные стороны. Ароныч посмеивался, слушая удаляющееся щебетание барышни и сообщив мне, что она пытается ему объяснить, с кем только что повстречалась. Мне тоже это было забавно, потому что мы были в аккурат рядом с могилой Виктора Гюго. И вообще там писательское окружение довольно плотное (улыбка).
А потом мы пришли к могиле Оскара Уайльда. Странный памятник. Хотя, надо отдать должное Оскару, не без странностей был человек (улыбка).

Весь постамент его памятника и часть фигуры зацелованы. При нас пришла довольно взрослая мужская пара, между собой они говорили, думаю, по-датски (хотя могу ошибиться). Один из них извлёк из кармана губную помаду, накрасил губы и оставил свой отпечаток. Ароныч сказал, что эти следы периодически стирают, но они быстро появляются вновь. Больше всего его порадовала надпись, оставленная однажды – на русском языке и тоже губной помадой «Нина + Вова = Любовь». На памятнике всегда лежат синие розы и причинное место монументу всё время обламывают. Ароныч сообщил, что его несколько раз восстанавливали и даже приставляли дежурного, но ничего не помогает, слишком велика любовь людей к творчеству чудесного писателя.

У могилы Модильяни мы встретили очень весёлых русских дизайнеров, которые приехали на какую-то выставку, а сами проживают в Берлине. Они получили от Ароныча свою порцию в виде короткой истории и кальвадоса, и мы двинулись дальше.

Очень мне понравилось надгробие мсье Пармон-тье. Это скромное надгробие с сельскохозяйственными зарисовками, выполненными на мраморе. У него на могиле всегда лежат клубни картошки, а не цветы. Их приносят благодарные французы. Дело в том, что этот господин когда-то привёз картошку во Францию. Но французские крестьяне не хотели употреблять её в пищу и выращивать. Тогда он договорился с королевским агрономом и огородником о том, чтобы картошку высадили в самом главном огороде страны и приставили охрану, а в случае попыток воровства солдатам было приказано не препятствовать. Крестьяне, разумеется, воровали тщательно охраняемую культуру, так и пошло по Франции распространение картофеля.

Мы задержались у надгробия в виде лежащей медной фигуры. Могила принадлежит некоему еврейскому юноше, который писал при жизни в газеты и журналы статьи и рассказы под псевдонимом Виктор Нуар, то есть Виктор Чёрный. Он погиб в возрасте двадцати двух лет. Вышла какая-то запутанная романтическая история, суть которой я из-за кальвадоса запомнил нечётко. Он согласился быть секундантом в одной благородной дуэли, но сам пал жертвой, был сражён пулей наповал. Похоронили его, памятник поставили… А потом прошёл слух, что если женщина сядет верхом на металлическое изображение бедного юноши, причём сядет на определённое место и слегка потрётся об него, то к ней может вернуться утраченная или прежде неведомая чувственность, или она может исцелиться от бесплодия, или наконец-то выйти замуж. Место натёрто до блеска. Ароныч заверил, что это не работники кладбища натирают… (Странное дело, но у Виктора натёрты до блеска также нос и один ботинок. Комментировать не буду.)

Лафонтен и Мольер лежат рядышком, и умерли они задолго до того, как было разбито кладбище Пер-Лашез. Надо сказать, что останки Лафонтена весьма условны. Кто-то там лежит, но не факт, что Лафонтен. А вот Мольер – точно Мольер. Оба были похоронены в братских могилах, но поскольку Мольер был артистом, а стало быть, презренным человеком, его закопали первым и глубже остальных. Поэтому при эксгумации смогли точно установить его персону. А перенесли их на кладбище Пер-Лашез из-за того, что оно было новым и непрестижным. Тогда мэр Парижа распорядился поместить их прах в качестве селебритис, чем подстегнул моду и усилил престиж Пер-Лашез.

Мы бродили долго. Вечерело. В бутылке осталось буквально по последней капле. Я хотел посетить могилу Джима Моррисона, зная, что он тоже там. Но Ароныч не то чтобы сопротивлялся, но явно оттягивал этот момент. Я это почувствовал и задал прямой вопрос. И тогда Ароныч поведал мне удивительную историю. Оказалось, что многие годы он дружил с человеком, который работал на этом кладбище в должности… культурного атташе. Ароныч с ним дружит давно и даже какое-то время работал его помощником, вот откуда его познания и глубина (улыбка) проникновения в вопрос.

Он рассказал, что после того как мэрия Парижа опрометчиво похоронила здесь Джима Моррисона в семьдесят первом году, Пер-Лашез из респектабельного последнего приюта многих, многих и многих превратилось в чёрт знает что. Особенно шумно на кладбище в годовщину смерти. Это сейчас, сказал Ароныч, поутихло, а раньше-то постоянно из близлежащих к могиле Моррисона склепов выносили кучи бутылок, шприцов и презервативов. Здесь пришлось установить даже колючую проволоку на стенах, потому что его поклонникам важнее всего было проникнуть на кладбище ночью и проделать там то, что любил сам Джим. Никакого сладу с этим не было. А самое обидное для властей Парижа было то, что они похоронили Моррисона за свой счёт. Ароныч показывал мне копию полицейского свидетельства о смерти и копию счёта за похороны. Поразительно, Джиму Моррисону нашли маленький кусочек земли между величественными могилами и склепами и похоронили за муниципальные пятьсот с небольшим франков (то есть чуть больше, чем за сто долларов). Его могила заброшенная, неухоженная, и на ней чаще оставляют сигареты, чем цветы.
А ещё Ароныч рассказал, как однажды утром ему позвонил друг, тот самый атташе, и попросил помочь, поскольку Ароныч свободно говорит по-английски. Ароныч никогда не был поклонником «Дорз» и Джима Моррисона и до того дня не знал, кто его отец. Он не смог точно вспомнить, какой это был год. Вторая половина восьмидесятых. В общем, Ароныч в тот день работал переводчиком отца Джима Моррисона, который впервые приехал на могилу сына. Отца можно понять, всё-таки сын в песне «The End» поёт: «Father, I want to kill you». А отец Джима Моррисона настоящий адмирал, заслуженный и достойный человек. Ароныч сказал, что увидел печального, тихого, аристократического вида человека, который молча и грустно бродил по кладбищу, а потом долго стоял у могилы сына. И вот, выждав, как ему показалось, подходящий момент, атташе обратился через Ароныча к Моррисону-старшему со следующим предложением. Он сказал: «Уважаемый господин Моррисон, мэрия Парижа в моём лице делает вам следующее предложение… Не сочтёте ли вы возможным и не будете ли вы столь любезны… Вам это ничего не будет стоить, все расходы возьмёт на себя мэрия Парижа и Франция… Не позволите ли вы перезахоронить вашего сына у него на родине, то есть у вас, в вашем штате. Всю организацию, все хлопоты и формальности мэрия Парижа возьмёт на себя…» Ароныч сказал, что тихий и печальный адмирал даже не дослушал перевод, он изменился в лице, вскинул руки и неожиданно громко выкрикнул: «No way!».

Мы допили остатки кальвадоса у могилы любимого мною ещё с восьмого класса Джима Моррисона, я прокрутил в голове «Riders on the storm». Как раз начал накрапывать дождик и, исполненный тихого счастья, я расстался с Аронычем, который пешочком побрёл к своему дому, что стоит у кладбищенской стены. Потом я вернулся в гостиницу, чтобы наутро улететь из Парижа – с ощущением умиротворения и воспоминаниями о ещё одной странице, прочитанной мне в этот раз Аронычем об этом великом городе.

30 ноября 2008

Меня очень порадовало, как вышла книга «Рубашка» в Германии, Австрии и Швейцарии. Переводчица Беата Рауш трудилась над переводом гораздо дольше, чем я писал роман, она задавала мне множество вопросов. Их число и уровень вселяли в меня уверенность, что перевод будет весьма точным. Это очень интересная работа, отвечать на вопросы переводчиков. Открываются дополнительные смыслы. И даже обнаруживаются неточности в собственном тексте. Книга у швейцарских издателей получилась красивая, в твёрдом переплёте и даже с суперобложкой. Напечатана на отличной, стильной, слегка желтоватой бумаге. А ещё книга пахнет – хорошо сделанной книгой. Прессы по этому поводу во всех трёх странах очень много, и она превосходная. Дома ни одну мою книжку так не принимали. А главное, хорошие продажи… Любезные швейцарские издатели подарили мне белоснежную рубашку, которую специально заказали для меня в ателье, и на ней вышита большая буква «Ж». Они узнавали, как по-русски пишется эта заглавная буква моего имени.

Да, вспомнил, какие курьёзы перевода были в Париже. Мне очень понравилось, как Арно (французский переводчик) перевёл некоторые фразы. Например, в «Дредноутах» есть фраза: «Но дредноуты были самыми дорогими, большими и интересными мужскими штуковинами…» Знаете, как он перевёл слово «штуковины» в этом контексте?.. «Аксессуар»! Прекрасно, правда! А знаете, как звучит по-французски слово «общежитие» (в спектакле «Как я съел собаку» я говорю про офицерское общежитие, где над маленьким холодным умывальником бреется лейтенант)? Так вот, общежитие – это у них «фойе». Парус по-французски – «вуаль». Я когда это услышал, остановил спектакль и спросил: «А как же будет по-французски „вуаль“?» Оказывается, тоже «вуаль». Прямо как у Булгакова с котом по-украински.

И ещё Арно во время спектакля запнулся и долго не мог перевести слово «авитаминоз». Он даже не понял его значение. Мне пришлось ему растолковывать прямо во время действия про состояние человека, когда ему не хватает витаминов. Он перевёл это довольно мучительно и очень длинной фразой. А на следующий день пришёл понурый. Он выяснил, что «авитаминоз» – французское слово (в чём я лично не сомневался), но Арно его просто не знал.

Самое забавное, что все переводчики сначала с большим трудом пытаются найти некие эквиваленты проскальзывающему в «Как я съел собаку» намёку на мат, потом неохотно это произносят, но очень скоро входят во вкус. И проговаривают свои бранные слова с каким-то азартом, громче и больше, чем надо. А Штефан Шмидтке в этом просто виртуоз.

29 ноября 2008

Европейский тур закончился. Вечером прилетел из Берлина в Калининград. 50 минут полёта – и вдыхаешь прибалтийский воздух. Много чего накопилось рассказать. Последний день в Париже был удивительно насыщенным, и в нём было много открытий. Но об этом потом. После того как в последний раз ЗДЕСЬ писал, успел побывать в Вене, Цюрихе и Берлине, столицах трёх немецкоязычных стран, где состоялись презентации недавно вышедшей там книги «Рубашка».

Про книгу тоже скажу позже. Сейчас хочу рассказать про моего давнего товарища и коллегу Штефана Шмидтке, с которым знаком и работаю уже восемь лет. Штефан Шмидтке природный немец, родившийся недалеко от Дрездена. В своё время он учился театральному искусству в Москве, а потом много и долго работал и работает в разных культурных структурах, таких, как фестивали, театральные и прочие. Когда я играю в Германии, именно он меня переводит. Штефан переводил все мои пьесы, именно с его акцентом в романе «Рубашка» говорит француз Паскаль.

Книга «Рубашка» на немецком языке вышла в швейцарском издательстве, поэтому заезд в Цюрих был делом обязательным. Я заранее предупреждал организаторов, что швейцарской визы у меня нет и времени на её получение тоже. Но швейцарские организаторы уверяли меня, что однодневный визит в Цюрих с обычной шенгенской визой вполне возможен, и многие так делают. Я сомневался, много раз переспрашивал, но меня убедили.

Наутро после выступления в Вене мы со Штефаном, который переводил мне на встрече с читателями, поехали в аэропорт. Штефан выразил сомнение в том, что я смогу без визы лететь в Цюрих, но я показал ему письма из Швейцарии, в которых меня заверяли, что всё в порядке… Короче, пограничники меня не пропустили. Честно говоря, я был к этому готов, но нужно было срочно принимать решение. Вечером, в 8 часов швейцарская столичная публика, раскупившая билеты, ждала моего выступления. Мы стояли в аэропорту Вены, и было несколько вопросов: куда, собственно, податься, что со всем этим делать и как удержаться от желания немедленно позвонить организаторам и сказать: «Ну я же говорил, мать вашу!»

И тогда стал действовать Штефан. Всё-таки немцы – особенные люди… Он очень долго разговаривал с австрийским пограничником, потом с другим, потом с самым главным пограничником. Было ясно, что ему сказали, что в Швейцарию без визы российскому гражданину попасть невозможно. Услышав такой неоднократный и внятный ответ, Штефан раздобыл телефон швейцарского посольства в Вене. В это время наш самолёт улетел. Я категорически не верил, что есть смысл предпринимать какие бы то ни было действия, но не дёргался и наблюдал. А Штефан позвонил в посольство. Я немного понимаю немецкий… Штефан очень спокойно, очень дружелюбно в течение сорока минут раз семь-восемь объяснил швейцарцам суть проблемы. По всей видимости, ему пришлось переговорить со всеми работниками посольства. В итоге нас попросили подождать и пообещали перезвонить. Чего было ждать, непонятно. Но Штефан и не стал ждать. Он пошёл и забронировал места на все возможные рейсы до Цюриха. Как только он это сделал, из посольства перезвонили и сказали, что визу мне дадут в связи с исключительностью ситуации, и дадут очень быстро, но для этого у меня должна быть фотография и медицинская страховка. Как ни странно, медицинская страховка у меня была, но фотографии не было. Штефан умчался, и через 15 минут я стоял перед автоматом, в котором можно было сфотографироваться. У нас была надежда, что мы успеем на самолёт, который улетал так, что мы бы прилетели в Цюрих в начале шестого. В Австрии автоматы очень долго инструктируют вас о том, как следует фотографироваться, и ускорить этот процесс невозможно. Автомат выдавал инструкции по всем пунктам, а их было шесть. Слушая, как надо фотографировать детей, мы уже танцевали рядом с автоматом. Полные надежд, а также с фотографией и медицинским полисом, через пробки и весь город, мы приехали к швейцарскому посольству. Но минут за пять до нашего появления у швейцарцев начался обед, и нам пришлось час ожидать окончания приёма пищи работниками посольства. Наконец мы ввалились в консульский отдел, где, кроме нас, посетителей не было, и сообщили, что это мы, те самые, из аэропорта, которые звонили, те самые, у кого вышла книжка и кому обязательно нужно в Цюрих. Нам спокойно ответили, что нас тут ждали, взяли мои документы, дали заполнить анкету и куда-то удалились. Их не было около часа. За это время самолёт уже улетел.

Примерно каждые полчаса у меня возникало сильнейшее желание плюнуть, сказать, что я не обязан всем этим заниматься, уехать в какую-нибудь гостиницу и сказать проклятым организаторам, чтобы они сами расхлёбывали то, что заварили. Но рядом был Штефан, который обязан был делать то, что делал, ещё меньше, чем я. Он был просто мой переводчик, и не более того… Но он был спокоен и нацелен на победу.

Примерно через час после того, как у нас взяли документы, швейцарцы сообщили, что мой страховой полис не годится. Я был удивлён, потому что он был оформлен, собственно, для всего мира. Ну, то есть для пространства за пределами России. Но швейцарцы сказали, что нужен полис, рассчитанный именно на Швейцарию, а остальной мир – это остальной мир. При этом они вполне сочувственно сообщили, что с 1 декабря все эти проблемы закончатся, и можно будет въезжать в страну, имея такую визу, какая у меня, и с таким полисом, как у меня. Но до 1 декабря читатели в Цюрихе ждать бы не стали.

В общем, в тот день с таким полисом, как у меня, ехать в Швейцарию было нельзя. И это была очередная непреодолимая проблема, которую Штефан тут же начал решать. Через полчаса выяснилось, что в Австрии меня застраховать невозможно, потому что я не гражданин и не проживаю в этой стране. Потом Штефан выяснил, что меня можно застраховать в Швейцарии, но проблема была в том, что я в этот момент находился в Австрии. В это трудно поверить, но меня-таки застраховали в Швейцарии в то время, когда я сидел в Вене, и по факсу передали страховой полис. Так мною была получена швейцарская виза ровно на одни сутки.

Мы едва успели на тот самолёт, который нам давал шанс попасть на встречу с читателями, правда, самолёт на 20 минут задержался (не верьте в швейцарскую пунктуальность). Лететь недолго, всего час десять. Мы приземлились в Цюрихе за 50 минут до начала мероприятия. На паспортном контроле швейцарский пограничник очень долго изучал визу и даже показывал её коллегам: на визе было указано время выдачи. Он, должно быть, впервые видел визу, которую выдали два с половиной часа назад.

Но после паспортного контроля я обнаружил, что забыл в самолёте сумку, а в ней были необходимые вещи для грядущего мероприятия. Я сказал об этом Штефану, он улыбнулся и в первый раз за день выматерился.

Не понимаю, каким образом ему удалось ускорить спящих на ходу швейцарцев, но сумку мне через полчаса отдали. И даже формальности, с этим связанные, прошли быстро. Швейцарцы сами удивлялись своей расторопности. От аэропорта до города недалеко, и мы опоздали всего на 11 минут. Штефан два часа переводил вопросы читателей, мои ответы и все мои высказывания. Переводил остроумно, быстро и точно. А потом мы не помнили, как добрались до подушек.

Это большое наслаждение, редкость и счастье – наблюдать такого человека, знать его и дружить… Человека, который не сдаётся. Штефан Шмидтке, чёрт возьми, не сдавался. Зачем ему это было нужно – не понимаю. Я в течение дня сдался несколько раз, а он нет. Крепкий орешек.

21 ноября 2008

Сегодня вечером и до воскресенья буду играть «ОдноврЕмЕнно». В Париже очень любят этот спектакль. В воскресенье гастроли закончатся, и впереди поездки в Вену, Цюрих и Берлин. Это будут короткие, но, я надеюсь, приятные встречи с читателями по той причине, что швейцарские издатели очень хорошо всё организовали, книга «Рубашка» на немецком языке получилась – любо-дорого посмотреть, а пресса и критика такая, какой в родных пенатах не было.

В Екатеринбурге во время последних гастролей у меня была пресс-конференция, и на ней много говорили о современной драматургии и о таком явлении, которое называется «новая драма». Я подробно об этом высказался. Это не было интервью на заданную тему, но тем не менее материал с конференции в виде интервью появился в интернете с весьма жёстким заголовком. Я знаю, что он вызвал большое волнение среди тех, кого касается. Я посмотрел этот материал и то, как он подан. Интервью вполне адекватно отражает то, что я говорил, и то, что я по этому поводу думаю. Другое дело, что заголовок жестковат. В связи с этим вспоминаю и пресс-конференцию в Киеве, которая имела совершенно неадекватные последствия, когда из-за одной идиотки от прессы мне было приписано весьма шовинистское высказывание. Наверняка многие помнят тот скандал. Меня тогда обвинили в том, что я лишаю украинский язык права на существование. При этом я тогда сказал буквально следующее… я это уже не раз говорил, но повторю: у развития современного, подчёркиваю, современного литературного украинского языка есть одна существенная и в то же время простая проблема. Она заключается в том, что украинский писатель, литератор, сценарист будет скорее писать по-русски, чтобы – а это естественное желание писателя – иметь как можно большую читательскую аудиторию. При этом я знаю, о чём говорю. Большое число людей, которые вполне могут писать на двух языках, работают сейчас в русскоязычной среде, в частности в Москве. Я так и сказал, не больше и не меньше. Я говорил об этом как о проблеме, и в моих словах содержалось скорее сочувствие. Но оказалось, что эта тема – больная мозоль, и произошла та самая истерика, и основная заслуга тут, конечно, принадлежит журналистской братии, которая только того и ждет…

Не могу забыть один печальный эпизод, который имел весьма нервные последствия и который, надо сказать, до сих пор не изжит. Я давал большое и объёмное интервью Борису Барабанову по поводу музыки, которую слушаю и люблю. Это был его материал, а он человек, глубоко знающий тему, чрезвычайно информированный и очень интересный собеседник, так что разговор получился настоящий. В частности, мы говорили и о современном состоянии нашего рок-н-ролла, и, разумеется, большую часть разговора заняла тема Земфиры: тогда только вышли «14 недель тишины». А за полгода до этого мы с Земфирой познакомились, она приходила на мои спектакли, и у нас был явный взаимный интерес. Тогда, говоря о Земфире, я несколько забылся и ушёл в сугубо теоретические дебри, говоря о том, что при всём практически непостижимом уровне дарования Земфиры всегда чувствую оплошности и даже отдельные ошибки в её текстах, которые, конечно же, не ослабляют моей любви к тому, что она делает, но всё время держат в напряжении и состоянии опасения, что такие ошибки могут стать более существенными. Я тогда же сказал, что в этом чувствуется недостаток образования, будь оно у Земфиры, таких ошибок не случилось бы. У нее слишком рано всё определилось, и, видимо, просто было некогда. Я говорил, что мне досадно слышать в без преувеличения гениальной песне «Знак бесконечность» строки, которые для меня не поэтичны и выбиваются из образного ряда. Я имел в виду слова «выберу мину, выстрелю в спину». К слову сказать, эта песня до сих пор является для меня знаковой (улыбка). То есть не без влияния этой песни я писал «Асфальт». Ещё мы говорили с Барабановым о том, что некоторые песни я ощущаю абсолютно необходимыми, и что они мне про меня сообщили больше, чем собственные высказывания. Я имел в виду «До свиданья, мой любимый город», «Хочешь»… да что толку перечислять, у Земфиры много шедевров. А ещё я тогда говорил, что практически ни с кем у меня не связано столько надежд, как с ней.
А через месяц, ночью, мне позвонила одна наша общая знакомая, страшно взволнованная: Земфира плачет, смертельно обижена, ей непонятно, за что такой удар прямо в сердце, а главное – от кого. Я даже не сразу понял, о чём речь, и мне объяснили, что я сказал в прессе какую-то страшную гадость. Но я ведь помнил своё интервью, я помнил, что подумал, как, наверное, будет приятно Земфире прочесть то, что я о ней сказал, потому что я, естественно, взвешивал каждое слово. И я представить себе не мог, что же там могло быть понято как вероломный удар в сердце.

Как выяснилось позже, Земфира статью даже не читала. Ей просто позвонили и сказали, что Гришковец написал про неё гадость. А потом показали журнал, где в качестве подзаголовка на обложку было вынесено приблизительно следующее «Гришковец считает Земфиру необразованной». Дальше она читать не стала.

Вот такой ужас. И я понимаю Земфиру. Если бы такое сказал какой-то журналист, а тут – коллега и друг… Уверен, текст на обложку выносил не Барабанов, это была лихая идея редакторов. Да какая разница! Страдал и переживал чувствительнейший, тончайший человек. Я тоже пребывал в состоянии полнейшей растерянности и отчаяния. Только спустя год с небольшим мы пожали друг другу руки и коротко обменялись дружественными словами, но с тех пор не виделись, и вряд ли когда-нибудь будут восстановлены доверие и теплота.

Теперь-то я в своих высказываниях, особенно о творчестве людей, к которым отношусь с симпатией, крайне осторожен. А если и высказываюсь жёстко, то стараюсь быть аргументированным и понятным. Но с пониманием в нашей среде сложно, а со слухами ещё сложнее.