Монолог концерт «Порядок слов»

смотреть фрагменты на YouTube и ВК видео

22 мая 2009

Диктую по телефону из Магнитогорска. Вчера приехал сюда из Уфы. Сыграю спектакль и завтра отправлюсь в Челябинск. Последние два дня живу с сильным ощущением большой утраты. Узнал позавчера о смерти Олега Ивановича Янковского. Не очень знал, с каким настроением и какой краской играть вечером спектакль. К тому же не так давно Олег Иванович был на той самой сцене Уфимского драматического театра… Не удержался, сказал перед спектаклем о беде, которая буквально накрыла русский театр и русский кинематограф. Зрители долго аплодировали. Как вы понимаете, не мне.

Мне посчастливилось быть знакомым с Олегом Ивановичем. Четыре года назад у меня было к нему предложение… В итоге ничего не вышло, но около трёх месяцев мы довольно много общались. Не буду говорить о нём как о человеке, потому что у меня нет никаких прав и оснований это делать. Мы не были ни приятелями, ни друзьями. У нас был только небольшой эпизод… и симпатия, надеюсь, взаимная. Могу сказать, что он не очень был похож на своих персонажей… но это всё неважно. Сильнейшее горе я испытываю из-за того, что не стало великого русского артиста.

Когда уходит из жизни пожилая, в прошлом великая балерина, или некогда великий оперный певец, или отошедший от дел писатель, или ушедший на покой и переехавший куда-нибудь далеко режиссёр… или тихо, скромно, умирает забытая публикой пожилая певица… Это всегда беда и горе, но это беда и горе скорее для тех, кто знал этих людей раньше, для близких, для друзей, детей. Семейная трагедия. Смерть Олега Ивановича Янковского совершенно другого уровня событие, это беда национальная.

Феномен Янковского в том, что он безупречно прожил в кино все свои возрасты. Он появился совсем юным и сразу не в эпизоде, а в большой роли. Мы знаем много примеров того, как, появившись юным на экране, актёр не переживал перехода в другой возраст, то есть публика полюбила его молодым и другим увидеть не захотела. Янковский блестяще справился с возрастом тридцатилетнего, потом сорокалетнего героя. Когда у него возникали паузы, мы с волнением ждали, каким он будет на новом этапе жизни. И он был всегда безупречен. Участие Янковского всегда вызывало как минимум доверие к фильму, потому что в плохом и бессмысленном он не участвовал. А туда, где смысла было не очень много, привносил дополнительные смыслы.

Я очень боялся того, как Янковский войдёт в зрелый возраст. Потому что в наш новый кинематограф мэтры вошли с трудом, а то и не смогли войти вовсе. И вот я вижу Янковского в фильме «Любовник» и с восторгом понимаю, что он опять на такой высоте и опять такой новый, каким прежде мы его не видели. Он вошёл в своё шестидесятилетие в прекрасной, кристальной форме… и вот его не стало. Я знал, что он давно болен, и болен даже не тяжело – безнадёжно. Но всё равно его не стало вдруг. И горе, которое я переживаю последние два дня, – исключительно зрительское: мы не увидим на экране и в театре Янковского семидесятилетним, семидесятипятилетним и далее. Мы не узнаем, как он мог сыграть героев в тех возрастах. Этих ролей не случится. А так, как он, этого не сделает никто, – актёров с такой интонацией, таким звучанием нет и н

18 мая 2009

Сегодня вечером предстоят сборы сумки. Завтра вылетать. Эта операция у меня доведена до автоматизма. Сбор сумки для выезда на две недели… могу сделать это с закрытыми глазами, как хорошо тренированный солдат собирает и разбирает автомат Калашникова. Правда, ранней осенью и поздней весной такие сборы усложнены. Тем более что вылетаю я из Калининграда на Урал. В это время погода в разных регионах очень разная и совершенно непредсказуемая.

За годы гастролей и бесконечных переездов было перепробовано много разных вариантов чемоданов и сумок. По чемодану или саквояжу, который несёт или катит человек в аэропорту, я могу безошибочно сказать, много ли он ездит, привык ли к длительным командировкам или вылетает на один-два дня. Если человек несёт в руках дорогой, светлой кожи, стилизованный под старину саквояж, для него поездка – это редкое и, скорее всего, приятное дело, ему хочется покрасоваться, а удобство и целесообразность ему неведомы. Если он идёт с портпледом через плечо, не глядя в расписание и не посматривая на часы… идёт уверенно, прямиком к своей стойке регистрации, значит, летит на день-два в город, где бывает каждую неделю. Если он катит пластмассовый или алюминиевый чемодан, весь в рубцах, в остатках разнообразных наклеек, свидетельствующих о том, что его проверили во многих аэропортах мира, – чемодан дорого стоил, а его владелец знал, на что тратил деньги. И вот он катит этот чемодан, а под мышкой или в руке держит свёрток из нескольких газет и журналов. Не сомневайтесь: перед вами матёрый путешественник, который проводит в аэропортах и самолётах чуть ли не четверть жизни. Скорее всего, европеец, который что-то выискивает для себя и своей фирмы в Бразилии, Индии, Китае или у нас.

Я всё перепробовал: чемоданы, спортивные сумки, сумки на колёсах… И вот уже который год пользуюсь среднего размера сумкой, с удобными ручками, чтобы можно было нести в руке, а не на плече. В эту сумку должны войти рубашки, футболки, пара пуловеров, две пары брюк, одна пара обуви, несессер и бельё на две недели. При этом надо продумать варианты, чтобы выглядеть неплохо, всё-таки работа у меня публичная, и чтобы удобно было проехать от Челябинска до Тюмени на автомобиле. Сумка должна быть крепкая, с полужёсткими стенками, лучше всего не очень яркая, но всё же не лишённая какой-то красоты (улыбка). Мне её обычно хватает года на полтора. Это очень важная составляющая моей жизни, так как с сумкой я провожу почти половину своего времени, и в ней должно быть всё, что мне нужно. И ещё она должна быть такой, чтобы в ней удобно было находить нужный предмет… За долгие путешествия у меня выработался стандарт: моя сумка никогда не весит больше пятнадцати килограммов, даже зимой.

Завтра полечу в Москву, потом в Уфу, а дальше – Магнитогорск, Челябинск, Екатеринбург, Тюмень. Все переезды между городами будут на машине. Намотаем на колёса мно-о-о-го уже знакомых километров.

Вчера ездил к родителям на дачу, чудесно и долго чаёвничали. Мама прочла то, что я написал про раскрашенные «Семнадцать мгновений весны». Меня заинтересовало, что она по этому поводу думает, и мама сказала так точно, верно и тонко, что я вижу необходимость её процитировать, потому что для меня мама своим высказыванием объяснила всё окончательно и практически закрыла тему. Для меня закрыла. Мама же моя (улыбка).

Она сказала приблизительно следующее: «Я помню прекрасно, как смотрела этот фильм в первый раз, когда он только вышел, то есть когда фильм был свежий и ещё не был ни культовым, ни классическим, ни неприкосновенным. А просто вышел на экраны телевизоров многосерийный фильм. (Кстати, я тоже это хорошо помню. Мне было шесть лет. Мне не нравилось это кино, потому что на время его показа со мной никто не играл, мне не разрешали задавать вопросы и требовали от меня тишины.) Мы стали его смотреть и, конечно же, сразу полюбили. И я помню, какое от фильма исходило таинственное ощущение чего-то значительного, глубокого и умного. Такими мы никогда не видели немцев, никогда не видели любимых артистов в такой обстановке и такой одежде. Голос Капеляна звучал завораживающе… А сейчас, в майские праздники, делать было нечего, и я посмотрела весь фильм в цвете. Мне совершенно неважно, хорошо его раскрасили, плохо, просто я поняла, что впервые его смотрю как обычный телевизионный детективчик. Вся значительность и таинственность исчезла. Обычный сериал, ничего особенного. То-то, наверное, юные, кто смотрел в первый раз, удивлялись придыханию, с которым мы говорим об этом фильме. Хорошо сделанная работа. Научились у нас на телевидении из всего сделать обычный детективчик».

Приблизительно так мама сказала, очень спокойно, с улыбкой…
Мне приходят эсэмэски, а ещё друзья звонят из Иркутска, Хабаровска, Владивостока, пишут, мол, держись, не переживай, или говорят: наплюй, мы с тобой. Я спрашиваю: «По какому поводу соболезнования?» А они говорят: «Да мы тут в газетах почли про твою премьеру…»

Все неприятные или гнусные высказывания журналистов прежде всего задевают друзей или самых близких, их это огорчает больше всего. А ещё мне обидно за зрителей, которые заранее покупали билеты, ждали, аплодировали, дарили цветы, приветствовали спектакль стоя. Те, кто написал мерзости про премьеру, находились же среди этих зрителей. И написав ехидную глупость, оскорбили не меня… а как бы сказали тем, для кого спектакль оказался важным и сильным переживанием, мол, вы дураки, ничего не понимаете, этот Гришковец вас в очередной раз обманул. Вот такого отношения к публике, которую могу назвать своей, я им простить не могу. За себя я вступаюсь редко. А за своих – всегда (улыбка).

Пойду, принесу из кладовки сумку.

15 мая 2009

Из-за суматохи последних дней, из-за премьерных волнений многое прошло мимо меня. Я буду сейчас, наверное, последним, кто выскажется на эту тему, но высказаться всё-таки хочу. Меня задело – и даже зацепило… Посмотрел сегодня в интернете раскрашенные «Семнадцать мгновений весны». Смотрел минуты три. Потом почитал материалы по поводу этого раскрашивания и объяснения тех, кто это сотворил… Ну, то есть их попытки прокомментировать своё деяние.

Я знаю, что раскрашивали и раскрашивают многое: и «Касабланку» раскрасили в своё время, и какую-то хронику раскрашивали… Но тут именно у нас в стране раскрасили столь важный именно для нас, большой, культовый фильм. Сразу скажу: я смотреть долго не смог.

Не все помнят, в силу возраста, но кто-то должен помнить… Когда-то во всех учреждениях, на фабриках, заводах висели Доски почёта. Там были вывешены фотографии передовиков производства и просто лучших людей. Цветной фотографии тогда у нас не было, их раскрашивали анилиновыми красителями вручную. Это были очень страшные фотографии. Когда мой отец оказался на такой доске как один из лучших преподавателей университета, и я увидел эту фотографию, я на миг ужаснулся, потому что мне показалось, что папа умер: любимое лицо важнейшего в моей жизни человека было, как у покойника… Те, кто раскрашивал «Семнадцать мгновений», сделали практически то же самое.

Я читал некие объяснения разных людей из тех, кто продюсировал это великое раскрашивание… Они говорили, мол, чёрно-белый старый фильм неинтересен, неприятен юным людям, и, раскрасив, мы тем самым придадим ему современное звучание и привлечём молодых, подарим наше любимое кино детям и внукам. Чушь собачья!
Так могут начать рассуждать и египтяне: «А не сделать ли нам евроремонт пирамид! Тогда они больше понравятся молодым!» или греки скажут: «А давайте Парфенон восстановим! Будет аккуратнее!» Или какая-нибудь дама подумает: «Как-то надо привлечь молодое поколение. Не сделать ли мне что-нибудь из силикона?»

В материалах об этом акте творчества написано, что над ним трудились много лет много людей. У меня в голове не укладывается! Это как надо любить деньги, чтобы много лет и сил потратить на такое бессмысленное и бездарное дело. Чего только не выдумают, чтобы освоить бюджет…

В этом раскрашивании любимого фильма и в производстве огромного числа многосерийных фильмов на тему Великой Отечественной войны, которые вышли за последнее время – про юных диверсантов, про мифических снайперов, про создание немцами летающей тарелки, про суперразведчиков… Во всём этом мусоре главным образом видно одно – всеобъемлющее РАВНОДУШИЕ. Тем людям, которые это делают, безразлично, по какому поводу осваивать бюджеты. Им не важно, что делать: снимать ли фильмы про смутное время, про Первую мировую войну или про подвиги защитников Сталинграда. Поступит заказ сделать прямо противоположное – сделают. Закажут «Семнадцать мгновений» в трёхмерном изображении – изобразят.

Абсолютное равнодушие. И из этого равнодушия ничего не может вырасти, выползают только вернувшиеся мушкетёры, реинкарнация «Иронии судьбы», бесконечные песни о чём угодно, только не о главном, и экранизации великой литературы в виде многосерийных пособий для тех, кто не любит читать…

То есть что я увидел в этом раскрашивании?.. Я увидел, что люди, которые это делали, не любят того, что есть. А есть прекрасный фильм, любимый многими поколениями миллионами зрителей… Любить можно то, что есть, и то, как оно есть. А если не любишь, можно пытаться менять, переделывать, перекрашивать. То есть те, кто покрасил Штирлица, Штирлица не любят и никогда не любили.

Трагедии большой не случилось. Кто-то денег дал, кто-то за эти деньги покрасил любимых героев. Благо у нас есть возможность смотреть и видеть этот фильм таким, каким мы его любим. Сам этот факт обнаруживает присутствие в нашем мире огромного, циничного, бессмысленного, лишённого всякого вкуса и чувства жизни РАВНОДУШИЯ.
Когда-то Майкл Джексон из цветного стал белым. Шаг сильный и странный. Цветным он мне нравился больше, чем мумифицированным. Но это его дело, он сам себя перекрашивал. Чувствуете разницу?

13 мая 2009

Хочу ответить на некоторые просьбы и вопросы. Я довольно много говорю в книге «Реки» про своего деда. И меня не раз просили показать его фотографию. А ещё просили рассказать о том, воевал ли кто-нибудь из моей семьи во Второй мировой или, как нам ближе, в Великой Отечественной. Праздники закончились. Я был сильно занят премьерными спектаклями, но сейчас могу и хочу сказать немножко про деда. Тем самым отвечу на вопросы и помяну его как солдата той самой войны.

Я и не хотел говорить про него в разгар праздников. Мне не нравилось, как усложнили жизнь москвичам и приезжим бесконечные репетиции парада на Красной площади… 7 мая мне звонил товарищ, врач, и чуть не со слезами рассказывал, как военные не пропускали через Садовое кольцо реанимобиль с трехмесячной девочкой, у которой была остановка сердца. Бригаде пришлось больше часа через Третье транспортное и так далее пробиваться к клинике. А майор милиции и майор военный не стали даже пытаться что-то сделать. Ужас! Должен сказать, что девочка осталась жива, но до сих пор находится между жизнью и смертью. И я думаю, что похожих случаев в те дни было немало.

Было очень много радостного в эти праздники, искреннего. Но про деда хочу сказать лишь теперь, когда они закончились.

У нас в семье не сохранилось ни одной фотографии деда в военной форме. Помню, была его фотография в госпитале, в госпитальной пижаме и на костылях, но куда-то запропастилась. Когда дед воевал, людям было не до фотографий. Ему достались 1941-й и 1942 годы. Зато есть довоенные и послевоенные фотографии, хотя и мало. Например, фотография 1935-го или 1936 года.
Это детско-юношеский духовой оркестр Рудничного района города Кемерово, который тогда называли просто Рудник. Здесь ребята в основном 1917–1922 годов рождения. Про эту фотографию я писал в книге «Реки». До сорок пятого из всех, кто на ней изображён, дожили трое, в том числе мой дед. Он во втором ряду, второй справа от руководителя оркестра, со значком «Ворошиловский стрелок». Руководитель до Победы тоже не дожил, был репрессирован в 1937-м. Дед играл на трубе и говорил, что у него был хороший звук, но при этом он был ленив и не очень техничен, поэтому первой трубой в оркестре был Колька Богомолов, который сидит между дедом и руководителем. Богомолов тоже до Победы дожил. Все остальные, кроме крайнего справа внизу, погибли в самом начале войны, так как все они были в составе тех сибирских дивизий, что полегли под Москвой.

Я не много знаю про то, как воевал дед. Знаю только, что летом 1941-го, перед самой войной, он окончил третий курс Томского университета – он учился на биолого-почвенном факультете и специализировался по ихтиологии. Как только началась война, срок обучения в университетах был сокращён до трёх лет, и дед неожиданно оказался выпускником. И как выпускник должен был пройти офицерские курсы и отправиться в действующую армию. Но он рвался на фронт, скрыл, что у него диплом, и очень скоро ушёл добровольцем, так что уже в июле в звании рядового принял первый бой, и в первом же бою был тяжело ранен. Про это он мало рассказывал, говорил только, что была полная неразбериха, и касок, к примеру, не было даже у офицеров.

После тяжёлого ранения, уже в госпитале, выяснилось, что у деда высшее образование, и, ещё не окончательно долеченного, его отправили на офицерские курсы в Казахстан. Через три месяца это был готовый лейтенант. Поскольку в университете он изучал биологию, его направили в войска командиром роты химической защиты. Он говорил, что в начале войны были большие опасения, что немцы будут применять отравляющий газ. Какое-то время дед пребывал в резерве, а потом уже было не до резервов. Достоверно знаю, что его рота, усиленная взводом пулемётчиков, была оставлена в качестве заслона для отступления остатков нескольких полков на Старорусском (город Старая Руса) направлении. Из трёхсот человек, которые находились в его подчинении, ему удалось вывести из окружения всего шестнадцать. Сам он был снова ранен и попал в госпиталь. Потом был Ржев, снова тяжёлое ранение и контузия, потом снова Ржев. Несколько месяцев боёв, тяжёлое ранение и вторая контузия, после чего инвалидность второй группы и демобилизация. Так что погоны мой дед поносить не успел, потому что погоны были введены только в сорок третьем. Из боевых наград у него два ордена Красной Звезды, за сорок первый и сорок второй годы, медаль «За отвагу» сорок первого года и медаль «За оборону Москвы». Последнюю он очень ценил и говорил, что мало у кого такая есть, так как мало кто дожил до Победы из тех, кто мог такую медаль носить. Юбилейные награды и то, что давали потом каждые пять лет всем участникам войны, он не любил и называл «ёлочными игрушками».
Дед очень мало говорил про войну, зато здорово рассказывал про довоенное время. Мне жаль, что я невнимательно слушал, не ценил и тяготился его рассказами. Про свой оркестр он очень любил рассказывать. Говорил, что на шахтах часто гибли горняки, духовому оркестру приходилось играть на похоронах, и несмотря на то, что музыкантам было по 12–15 лет, им щедро наливали. Так что водку он научился пить довольно рано. Дед вообще-то здорово зашибал. У меня остались об этом смутные воспоминания. Но в 1970 году он в один день бросил пить и до самой смерти в 1993-м ни разу даже не пригубил, хотя очень любил застолье, компании, любил петь под гитару. Играл и пел он громко и плохо, мне не нравилось. Правая рука у него была сильно исковеркана ранением, и пальцы на ней скрючены, поэтому он отчаянно цеплял ими струны своей семиструнки. Любимые его песни – «Снегопад», «Берёзовый сок» и «Ты ехала домой». Я очень страдал от его пения, всегда просил перестать, и сейчас мне за это стыдно.

Вернувшись в сорок третьем с фронта на костылях, дед не удовлетворился своим неполным дипломом и решил закончить университет по-настоящему. Там он встретил бабушку, на которой немедленно женился. Её он любил так, как я никогда не видел. В сорок шестом родился отец. Дед по разным причинам не сделал научной карьеры, бабушка тоже (она тоже была ихтиологом). Многие их сокурсники потом стали педагогами – профессорами университетов, с некоторыми я был знаком. Все они утверждали, что Боря Гришковец сильно талантлив во всём. Несмотря на инвалидность, он поддерживал хорошую спортивную форму. Даже я помню, что он мог спокойно держать «уголок» и подтягиваться с «уголком» на турнике, когда ему было за шестьдесят. Дед проработал много лет директором разных школ в нескольких городах. А бабушка при нём всегда работала учительницей биологии.

Борис Васильевич Гришковец отличался порывистым характером. Может быть, даже вспыльчивым. Он не любил глубоко разбираться в ситуации, принимал отчаянно скорые решения, для него практически не существовало авторитетов, и он всегда прямолинейно, а порой и нахраписто боролся за справедливость. Ему было неважно, где добиваться справедливости: в ЖЭКе, собесе или горкоме партии. Выслушать себя он заставлял любого. Чего это ему стоило? Серьёзных физических мук. Две контузии не прошли даром, он страдал головными болями и даже приступами судорог и обмороками. Он весь был страшно изранен. Когда я был совсем маленьким, я любил находить у него под кожей рук и плеча маленькие осколки, которые когда-то не удалили. Правая его нога была изувечена, короче левой сантиметров на пять (деду повезло, он случайно попал в кремлёвский госпиталь, ему сделали сложную операцию и ногу спасли). Она плохо гнулась, но дед постоянно её разрабатывал. С палочкой ходил редко, стеснялся. Любил соломенные шляпы, хорошую обувь, которая была ему неудобна, но ради красоты терпел. Обувь ему приходилось часто менять, она очень быстро снашивалась.

Насколько я помню, дед не очень понимал отца, ни в его професии, ни в жизненных поисках. В своё время отец решил закончить аспирантуру в Ленинграде, из-за этого ему пришлось бросить работу и ехать в неизвестность. А отец-то был женат, и уже был я. Дед не понимал этого, не одобрял, но регулярно присылал деньги из своей пенсии, на которую ему пришлось довольно рано уйти по здоровью, из-за головных болей и судорог.

Дед страшно любил кофе – его запах. Хотя тогда и кофе-то хорошего было не найти, да к тому же он ему был категорически запрещён. И отец раздобывал для него растворимый кофейный напиток «Летний», в котором кофе не было, но был похожий запах. Дед насыпал в стакан три-четыре ложки порошка и с удовольствием пил. По поводу каждой сигареты у них с бабушкой шли долгие ритуальные обсуждения. А потом он сидел под форточкой и с наслаждением курил.

Дед был очень жизнелюбив. Сейчас-то я понимаю, что он так никогда и не попробовал хорошего кофе, не покурил хороших сигарет, ни разу не выпил по-настоящему хорошего вина. Он видел много сибирских городков, городишек, в которых работал. Сам вырос в крошечном городке Щегловске, который потом стал называться Кемерово. Никогда не был за границей, и в Москве практически не был, он её только защищал. Свои поездки на курорты и в госпитали, к Чёрному морю, он вспоминал как чуть ли не путешествия в райские пущи.

Меня он любил до дрожи. Тем самым мне сильно досаждал, особенно когда я был маленький. Я старался не попадаться к нему в руки, иначе он меня затискивал. Ему явно было меня мало. Сейчас я жалею о безвозвратном.

Дед умер летом 1993 года, во сне. Мне не довелось его похоронить. Тогда я впервые выехал на большой театральный фестиваль в город Лазаревское (рядом с Сочи). Мы показывали спектакль «Титаник», и у меня тогда случился первый в моей жизни успех. Я был счастлив, звонил домой, сообщал о том, какой у меня праздник, а отцу хватило мужества не говорить мне о смерти деда, потому что он знал, что я всё брошу и помчусь на похороны.

Чем дальше живу, тем больше понимаю, насколько важным человеком был для меня мой дед. Может быть, потому, что я даже не знаю, какое отчество было у моего прадеда Василия Гришковца. У меня нет ни одной его фотографии, я не знаю, где он похоронен. Дед про него не рассказывал, а прадед умер в 1918 году, ещё до его рождения. Он оказался единственным мальчиком и носителем фамилии. Три его старших сестры фамилии со временем сменили. Каким образом эта украинская фамилия добралась до сибирской глубинки, я не знаю и уже вряд ли узнаю, а дед этому никогда не придавал значения.

Дед совсем не понял того, что произошло в конце 80-х. Он не принял перестройки, не смог найти в себе сил понять происходящее… Да что там, я могу много говорить про деда, то находя его в себе, то не находя. Внешне я на него совершенно не похож. И отец, и я пошли в бабушку. Но его характер я в себе чувствую. И если так можно сказать, нежно с ним борюсь. И эту борьбу ощущаю как бесконечный диалог с моим любимым дедом. Он один остался в Сибири, все мы уехали. Его любимая женщина (моя бабушка) Соня похоронена здесь, уже в Прусской – Калининградской земле. Каждый год я стараюсь побывать на его могиле. Это я делаю для самого себя, чтобы самому себе сказать, что нашёл время приехать и постоять у его могилы…

Вспоминая деда, я понимаю, что он точно был хорошим солдатом. А когда мы с отцом принесли его фотографию, чтобы её отобразили на чёрном могильном камне, довольно безразличный мастер, который изготовлял надгробия, посмотрел на карточку и сказал: «Да-а-а, серьёзный был мужик!»

12 мая 2009

Закончились первые премьерные спектакли. Переживаю странное, доселе не испытанное ощущение. Всегда после премьер меня мучили неудовлетворённость и недостаточное понимание того, насколько точно удалось исполнить задуманное. «Как я съел собаку» очень долго шёл к своему признанию и успеху. Если кто-то думает, что у спектакля был взрывной успех, то сильно ошибается. Мне удавалось играть его крайне редко, обычно для тридцати-сорока человек, и бесплатно. Причём зрителей на эти спектакли приходилось буквально затаскивать, заманивать и уговаривать. В Питере в начале 1999 года я участвовал в фестивале моноспектаклей «Монокль» и получил за это грамоту, а первые призовые места достались питерским артистам, которые читали Пушкина и Гоголя. Мне тогда сказали, что я, конечно, занятный, но надо бы поучиться. Меньше чем через год этот спектакль неожиданно и триумфально прозвучал на «Золотой маске», хотя вначале были попытки убрать его из программы под предлогом, что он якобы сделан давно.

После «ОдноврЕмЕнно» на меня многие махнули рукой: «С ним всё понятно!» «Дредноуты» и «Планета» имели такую плохую критику, что не хочется и вспоминать. А билеты на эти спектакли поначалу продавались со скрипом, вывезти их на гастроли казалось делом почти невозможным: всем нужна была только «Собака».

И вот у меня в первый раз – подчёркиваю, в первый раз – настоящая премьера, которую я ощутил как праздник и где, несмотря на волнение и ещё не очень свободное исполнение композиционно весьма сложно выстроенного текста, мне удалось осуществить задуманное… Но главное – я в первый раз ощутил, что спектакль долгожданен и что я ожиданий не обманул. У меня никогда не было таких оваций на премьерах, как в Питере и Москве. Я счастлив ещё и потому, что билеты раскуплены чуть ли не за два месяца и залы забиты битком в самые невыгодные для театра дни, то есть в майские праздники.

Да! И за все эти дни никто, и это тоже в первый раз, не стал сравнивать спектакль с моей первой и столь важной для меня работой «Как я съел собаку». Только критики, только они, родимые (улыбка).

Очень приятные были дни в Питере. День Победы… Я знаю, что очень обсуждался вопрос о сути некоей акции «Георгиевская ленточка». Знаю, что многие уважаемые мною люди весьма презрительно отнеслись к этой акции. Они усматривают в ней пропагандистские происки, пошлый, квасной патриотизм, лояльность к власти… Они видят в этом (и довольно справедливо) новую волну во многом ничем не оправданной национальной гордости. Последнее, пожалуй, действительно имеет место и может оттолкнуть и вызвать «аллергию»…

А вот я с удовольствием носил в эти дни георгиевскую ленточку, пропустив её в петлицу пиджака. К машине не привязал, так как сам не вожу. Носил ленточку по простым и очень личным причинам. Во-первых, ленточка красивая, во-вторых, для меня 9 мая – это праздник безусловный, в-третьих, лично мне есть кого помнить, а ещё я вижу, что многие люди носят эти ленточки просто из желания сказать: «Да! И для меня этот праздник важное, радостное событие. Видите, я тоже повязал эту ленточку, значит, мне тоже есть кого помнить, значит, я праздную вместе с вами, значит, я не одинок».

А ещё когда я был совсем мальчишкой, то есть мне было 19 лет, к нашему пирсу на два дня пришвартовался новый ракетный корабль, который шёл на Камчатку. Экипаж его был гвардейским, и ленточки на бескозырках у ребят с этого корабля, в отличие от наших, чёрных, были гвардейские, то есть георгиевские. Мне, мальчишке, казалось, что это ну очень красиво. И я тогда им позавидовал, как мальчишка, у которого чего-то красивого нету, завидует тому, у кого это есть. И с тех пор для меня георгиевская ленточка – это красиво (улыбка).