7 июля.

Здравствуйте!

Я неожиданно для себя обнаружил, что остался в кабинете Тарковского один. И даже дверь кто-то затворил. До этой минуты кто-то мне что-то рассказывал, показывал, кто-то, из тех, кто приехал вместе со мной, что-то разглядывал и комментировал. Кто-то даже предложил сфотографироваться за его рабочим столом. Я, разумеется, отверг такое предложение… мне было, как я уже говорил выше, в этом кабинете хорошо. Радостно, любопытно, многое понятно… А тут, оставшись один, я почувствовал совсем другое.

Я ощутил какую-то неловкость, может быть смущение, возможно робость, и всё вместе. Тускло горела одна лампа. Я стоял почти посередине этой комнаты и мне многое стало видно из того, что, возможно, не должен видеть посторонний человек. А не посторонним в этом кабинете мог быть только его хозяин. Даже те гости, а также его друзья, соавторы, с которыми он здесь работал, его коллеги, с которыми он обдумывал и разрабатывал многие свои замыслы всё равно могли находиться в этом пространстве только вместе с ним и по его поводу. Я находился здесь, разумеется и исключительно по его поводу. Но один. Он когда-то давно пригласил меня в искусство. Но это приглашение не распространялось на его кабинет.

Я огляделся ещё раз и всё увидел особым образом. Вот его стол, вот стул… Возле окна у правой стены большой красивый шкаф, необычный тем, что большая его дверь снаружи полностью зеркальная. С правой стороны от двери вдоль правой стены стоит кровать с высоким деревянным резным изголовьем. Покрывало на кровати, явно, домашней работы. В центре покрывала вставлен гобелен с пейзажем. Гобелен ничем не особенный. Таких много можно до сих пор найти в деревенских домах на стенах. Какой-то условный европейский пейзаж…

Он сидел за столом, по правую руку от него за спиной горел камин, он наверняка чувствовал его тепло, а огонь видел, отражённым в зеркале. Кровать стоит так, и сама кровать такова, что ясно – он добирался до неё только тогда, когда, возможно, под утро сон уже не давал работать, размышлять или читать. Всё очень просто, точно, красиво и понятно. Здесь, в этой комнате, зародились и были намечены многие те образы, которые мы, знающие и любящие его картины, знаем наизусть.

Я стоял так, разглядывал какие-то предметы, стоящие на камине, понимал, что не должен здесь находиться один, и что надо бы выйти и присоединиться к остальным, как вдруг увидел, что в кабинете я не один. Не знаю, каким образом, что называется, краем глаза я заметил малое движение на полу. Пригляделся, наклонился и обнаружил, что по полу ползёт большой, красивый зелёный жук – бронзовка. Как попал сюда этот жук?

Бронзовки не живут в домах, они не прячутся в подпольях, не забираются в щели. Бронзовки летают на просторе, им нужны тепло и солнышко. А когда ползают, они медлительны, неуклюжи и становятся лёгкой добычей детской заботы и смертельной ласки. Они не кусучие, максимум — способны наивно изобразить то, что уже умерли, и поэтому не могут быть интересны. Как такой жук оказался в непрогретом с зимы и весны влажном и тёмном доме? Не понимаю.

Я далёк от всяких мистических предположений и не люблю во всём усматривать знаки. Но жуку я обрадовался. Таких жуков не встретишь в музеях. А ещё он явился очень важным и серьёзным поводом покинуть кабинет. Мы оба были здесь непрошенными гостями. Я подобрал жука, немедленно вынес его из дома, подбросил, и он улетел.

Ещё мы осмотрели баню. Баню Андрей Арсеньевич построил не в двух шагах от дома, а серьёзно поодаль, совсем близко к реке. То, как стоит баня, ясно говорит о том, что тогда, когда её строили, никто поблизости не жил и земля не была порезана на участки. Её построили там, где понравилось.

Баня большая. Даже очень большая. Не приземистая, высокая, с высоким крыльцом, с этого крыльца открывается просто прекрасный вид на тихую реку и ветхий мосток, который когда-то был не ветхим. С него, очевидно, окунались в реку после жаркой парной. Предбанник большой, со столом, скамьями. Видно, что баня была любимым и не повседневным ритуалом, но праздником и радостью. Парная просторная, в ней много воздуха, полки удобные, железная печь диковинной конструкции, которую я не понял. Печь совсем ржавая, но, думается мне, запустить её не так уж сложно. Всё сделано основательно.

Хранительницы рассказали, что баня была шумным и весёлым делом. Ходили в баню вместе женщины и мужчины в купальных костюмах. Важны были беседы как в парной, так и за столом. А какие люди бывали в этой бане! Какие люди!!! Конечно же, те люди, которые во многом определяли и были сутью того времени… Сейчас баня в довольно плачевном состоянии. Но она не утрачена. Она вполне подлежит реставрации и восстановлению. Если заменить какие-то брёвна и крышу, то ещё вполне…

Однако, соседи вплотную к ней пристроили свои помывочные строения и разухабистые беседки. Той радости и свободы соприкосновения и встречи с рекой, речными запахами, небом, деревьями и радости свободного, шумного общения здесь восстановить уже не удастся. Слишком дачно-типичны и убоги соседские постройки. Слишком вплотную они нагромождены.

А потом в дом принесли хлеб, порезанное сало, какие-то консервы, немного колбаски, бутылочку водки, а у меня с собой была бутылка отличного сицилийского вина. Мы уселись за тем столом, в который упирается входной коридор. Мне предложили сесть на место Андрея Арсеньевича. На то место, которое было за этим столом только его. Это средний стул у правой стены. От этого предложения я не отказался. Наоборот, я радостно сел на это место, я увидел дом с той точки, с которой он его видел. И выпил рюмку водки и закусил. Возможно именно из той рюмки…

Для вина в доме штопора не нашлось. Точнее, нашёлся совсем старый из тонкой, можно сказать, проволоки, скрученной в спираль. Я помню эти штопоры из детства и юности. Ими легко открывались бутылки тогдашнего молдавского вина и азербайджанского портвейна. С хорошей, длинной и плотной итальянской пробкой этот штопор не стравился. От усилия он вытянулся и просто выскочил из пробки, слегка её раскрошив.

Мы, конечно, как-то открыли бутылку, и вино было выпито из совершенно непредназначенных для вина стаканов. На мой вопрос, что любил выпить Андрей Арсеньевич я получил ответ, что он, конечно, любил хорошее вино, но оно было редкостью. И водку любил… Хорошую…

А ещё, чуть позже, были рассказы про то, как друзья привозили с собой и хороший коньяк, и лучшее из возможного тогда вино, и друзья-то всё именитые и прекрасные. А потом они всё равно ходили за несколько километров в другую деревню, где покупали портвейн на розлив такой, какой нынешние поколения даже представить себе не смогут. Однажды даже был куплен портвейн, в котором плавало много мух, но он не был вылит, он был не без философских рассуждений от мух отделён и выпит.

Мне интересно было, любил ли и слушал ли Тарковский современную ему музыку. Не современных симфонистов, а имеется в виду рок-н-ролл или что-то другое, или, не приведи Господи, эстраду. В его дневниках много упоминаний и рассуждений о симфонической музыке, об опере, о старинной музыке и, конечно же, о духовной. В этом он был глубоким знатоком и ценителем. Однако, нет ни одного упоминания о современных исполнителях, даже о знакомом ему Высоцком. Он неоднократно писал о Высоцком, упоминал его, говорил об их дружбе, но никогда не говорил о его песнях, не анализировал, не отзывался о них. Он, наверняка, мог знать и слышать и Пинк Флойд и Лед Зеппелин… В конце 60-х и начале 70-х была масса замечательной британской музыки, которой многие его сверстники наслаждались и ею питались. А у него нет ни слова, ни пол-слова об этом.

К сожалению, дамы, знавшие его не смогли мне сказать, что именно он слушал, но музыка во время застолий звучала. Крутились пластинки, были даже танцы. Да и Андрей, бывало, танцевал. И весело это делал. Что мне точно сказали, так он любил Битлз. Очень любил и, если не ошибаюсь в точности формулировки, считал их коллективным Моцартом современности. Его современности.

Встретившие нас в Мясном дамы бывали с ним за столом и с удивлением, досадой говорили о том, что многие считали его мрачным, печальным, скучным, лишённым юмора и далёким от веселья человеком. Они говорили, что он совершенно наоборот был за столом весел, был душой компании. А также центром и главой веселья и застолья. Бывал в этом неутомим.

На кухне я увидел несколько бутылок. Этикетки и силуэты бутылок были знакомые, но сами бутылки были явно давними. Джин, виски. Мне сказали, что они были привезены специально для фильма Сталкер. Для сцены в баре в самом начале фильма. Как же забавно было встретить эти бутылки, которые когда-то я впервые увидел девятиклассником, сидя в зрительном зале кинотеатра Москва в городе Кемерово…

Было много разговоров, которые я помню, но не могу передавать, поскольку они были сказаны за столом, и хоть совсем немного, но охмелевшими людьми. Помню, одна фраза меня просто поразила:

— Но надо отдать должное Ларисе (жена Андрея), чтобы она ни делала, она никогда ни малейшим образом не сомневалась в том, что Андрей гений.

Услышав это, я совершенно искренне спросил:

— А что, кто-то в этом сомневался?!

Две дамы переглянулись, и как-то очень понятно и грустно заулыбались.

Когда по всему и по всем ощущениям пришло время покидать этот дом и Мясное, я почувствовал нестерпимое желание, что-называется, сильнейшее, почти детское… Я ощутил потребность взять из этого дома хоть что-то. И это не было похоже на желание отковырять камешек от Колизея или подобрать что-то у подножья Везувия. Нет! Я хотел что-то живое и тёплое из этого дома. Я сказал об этом. Я не ожидал получить ничего ценного или бесценного.

Хранительницы дома подумали, завели меня в кабинет, огляделись, а потом взяли с камина… я даже сначала не понял, что это. Сперва я подумал, что это комок сухой травы…

— Вот, возьмите, это гнездо зяблика. Андрей любил их собирать во время прогулок по осени. Он приносил их домой. Находил их красивыми. Это он когда-то принёс, вот оно здесь лежало.

Мне в руку легло маленькое, круглое гнездо, сплетённое из веточек, тонюсеньких прутиков и травинок. Между веточек и прутиков был искуссно уложен пух, почти тончайший войлок… Маленький домик малюсенького, прекрасного существа. Птицы.

Вспомните «Зеркало». Вспомните, как птица садится на голову мальчику. Я ощутил себя этим мальчиком. Меня почему-то всегда пугал этот эпизод. Эта странная картинка. Но в тот момент, когда я взял в руки это гнездо, я испытал радость. Я никогда не видел гнезд зябликов в природе. В окрестностях сибирских городов и в парках города Кемерово их попросту не было. Но всему своё время…

Я уезжал из Мясного под закат. До Воронежа нужно было ещё проехать пару сотен километров. Мы ехали ухабистой дорогой вдоль поля, в руках я держал деревянную мисочку, которую мне дали, чтобы положить туда то самое гнездо, ценнее которого для меня в этот момент ничего не было…

Мы ехали и я отчётливо вспоминал слова Тарковского из его документального фильма «Время путешествий». Этот фильм, который чуть больше сорока минут, снимал камерой то сам Андрей, то оператор. По сути, это съёмки тех мест, по которым Тарковский и Тонино Гуэрра ездили выбирать место съёмки, а правильнее сказать – натуру, для съёмок фильма Ностальгия. Тонино Гуэрра показывал многие удивительные места, старинные городки и деревни. Тарковский писал об этом в дневниках.

Мне, когда я смотрел этот фильм, непонятны были едва слышные слова Тарковского , которые за камерой говорил Тонино:

— Нет, Тонино, нет, это не годится. Мы не можем здесь снимать. Здесь слишком красиво. Это слишком красиво само по себе.

Мне не непонятны были эти слова, которые я слышал неоднократно.

Когда я покидал Мясное, они мне были не просто понятны, они мне были ясны.

Невозможно, нельзя, неправильно снимать и присваивать, пользоваться уже созданной другим мастером красотой. Художник не должен этого делать. Художник должен видеть неочевидную другим красоту, которая без него не видна и не слышна. Художник должен быть призмой, оптикой, которая открывает красоту, которая позволяет человеку, занятому совсем другим, человеку, который возможно всю свою жизнь строит, лечит, учит, выращивает, служит, покупает, продаёт… Художник даёт возможность человеку хотя бы совсем ненадолго взглянуть через себя на его, человека, жизнь и увидеть её хоть ненадолго прекрасной.

Я ехал под темнеющим небом в сторону заката. Закат плыл перед глазами, расплывался, потому что в глазах стояли слёзы. Радостные слёзы прикосновения к искусству. К подлинному искусству жизни, которое удалось Андрею Тарковскому воплотить только в этом маленьком доме, в маленькой деревне Мясное, где он иногда был счастлив, и хоть что-то, кроме своих фильмов, сценариев и записей, сделал как мог и хотел.

Ваш Гришковец.