28 мая 2009

Продолжаются напряжённые гастроли. В данный момент диктую по телефону из машины, стартовал из Екатеринбурга в Тюмень. Завтра исполним в Тюмени спектакль «По По» с Игорем Золотовицким, отметим окончание гастролей. Только когда вернусь домой, смогу более внятно что-то рассказать и сообщить.

В Екатеринбурге спектакли прошли радостно, здесь я два раза сыграл премьеру «+1». Очень волновался, поскольку екатеринбургский театр – самая большая театральная площадка, на которой мне приходилось и приходится выступать. Волновался потому что не знал, как смогу держать внимание в таком большом зале, волновался за техническую сторону… Но спектакли прошли так!

Вчерашний получился лучшим из премьерных, и могу с полной ответственностью сказать, что тот успех, который я ощутил, та овация, которая случилась в конце, и та атмосфера, которая накопилась к финалу… такого я не испытывал за все десять лет театральной работы. Вчера у меня было ощущение абсолютного счастья. Всё было каким-то особенным, таким, какого прежде не было. Сейчас ощущаю только усталость, опустошение и при этом полное удовлетворение. Как же здорово! Все билеты были раскуплены за две недели, причём без всякой рекламы. Люди ждали. После спектакля многие говорили, что тоже очень волновались, опасались разочароваться, опасались повторений ранее разработанных тем, боялись не увидеть и не услышать ничего нового. А я, в свою очередь, волновался, что то новое, что есть в спектакле, может быть не услышано или окажется не нужным.

Еду в Тюмень, улыбаюсь и понимаю, что начинается определённо новый этап, новый спектакль «+1» уже начал свою жизнь… погода прекрасная. И, в общем-то, в данный момент больше ничего не нужно.

22 мая 2009

Диктую по телефону из Магнитогорска. Вчера приехал сюда из Уфы. Сыграю спектакль и завтра отправлюсь в Челябинск. Последние два дня живу с сильным ощущением большой утраты. Узнал позавчера о смерти Олега Ивановича Янковского. Не очень знал, с каким настроением и какой краской играть вечером спектакль. К тому же не так давно Олег Иванович был на той самой сцене Уфимского драматического театра… Не удержался, сказал перед спектаклем о беде, которая буквально накрыла русский театр и русский кинематограф. Зрители долго аплодировали. Как вы понимаете, не мне.

Мне посчастливилось быть знакомым с Олегом Ивановичем. Четыре года назад у меня было к нему предложение… В итоге ничего не вышло, но около трёх месяцев мы довольно много общались. Не буду говорить о нём как о человеке, потому что у меня нет никаких прав и оснований это делать. Мы не были ни приятелями, ни друзьями. У нас был только небольшой эпизод… и симпатия, надеюсь, взаимная. Могу сказать, что он не очень был похож на своих персонажей… но это всё неважно. Сильнейшее горе я испытываю из-за того, что не стало великого русского артиста.

Когда уходит из жизни пожилая, в прошлом великая балерина, или некогда великий оперный певец, или отошедший от дел писатель, или ушедший на покой и переехавший куда-нибудь далеко режиссёр… или тихо, скромно, умирает забытая публикой пожилая певица… Это всегда беда и горе, но это беда и горе скорее для тех, кто знал этих людей раньше, для близких, для друзей, детей. Семейная трагедия. Смерть Олега Ивановича Янковского совершенно другого уровня событие, это беда национальная.

Феномен Янковского в том, что он безупречно прожил в кино все свои возрасты. Он появился совсем юным и сразу не в эпизоде, а в большой роли. Мы знаем много примеров того, как, появившись юным на экране, актёр не переживал перехода в другой возраст, то есть публика полюбила его молодым и другим увидеть не захотела. Янковский блестяще справился с возрастом тридцатилетнего, потом сорокалетнего героя. Когда у него возникали паузы, мы с волнением ждали, каким он будет на новом этапе жизни. И он был всегда безупречен. Участие Янковского всегда вызывало как минимум доверие к фильму, потому что в плохом и бессмысленном он не участвовал. А туда, где смысла было не очень много, привносил дополнительные смыслы.

Я очень боялся того, как Янковский войдёт в зрелый возраст. Потому что в наш новый кинематограф мэтры вошли с трудом, а то и не смогли войти вовсе. И вот я вижу Янковского в фильме «Любовник» и с восторгом понимаю, что он опять на такой высоте и опять такой новый, каким прежде мы его не видели. Он вошёл в своё шестидесятилетие в прекрасной, кристальной форме… и вот его не стало. Я знал, что он давно болен, и болен даже не тяжело – безнадёжно. Но всё равно его не стало вдруг. И горе, которое я переживаю последние два дня, – исключительно зрительское: мы не увидим на экране и в театре Янковского семидесятилетним, семидесятипятилетним и далее. Мы не узнаем, как он мог сыграть героев в тех возрастах. Этих ролей не случится. А так, как он, этого не сделает никто, – актёров с такой интонацией, таким звучанием нет и н

18 мая 2009

Сегодня вечером предстоят сборы сумки. Завтра вылетать. Эта операция у меня доведена до автоматизма. Сбор сумки для выезда на две недели… могу сделать это с закрытыми глазами, как хорошо тренированный солдат собирает и разбирает автомат Калашникова. Правда, ранней осенью и поздней весной такие сборы усложнены. Тем более что вылетаю я из Калининграда на Урал. В это время погода в разных регионах очень разная и совершенно непредсказуемая.

За годы гастролей и бесконечных переездов было перепробовано много разных вариантов чемоданов и сумок. По чемодану или саквояжу, который несёт или катит человек в аэропорту, я могу безошибочно сказать, много ли он ездит, привык ли к длительным командировкам или вылетает на один-два дня. Если человек несёт в руках дорогой, светлой кожи, стилизованный под старину саквояж, для него поездка – это редкое и, скорее всего, приятное дело, ему хочется покрасоваться, а удобство и целесообразность ему неведомы. Если он идёт с портпледом через плечо, не глядя в расписание и не посматривая на часы… идёт уверенно, прямиком к своей стойке регистрации, значит, летит на день-два в город, где бывает каждую неделю. Если он катит пластмассовый или алюминиевый чемодан, весь в рубцах, в остатках разнообразных наклеек, свидетельствующих о том, что его проверили во многих аэропортах мира, – чемодан дорого стоил, а его владелец знал, на что тратил деньги. И вот он катит этот чемодан, а под мышкой или в руке держит свёрток из нескольких газет и журналов. Не сомневайтесь: перед вами матёрый путешественник, который проводит в аэропортах и самолётах чуть ли не четверть жизни. Скорее всего, европеец, который что-то выискивает для себя и своей фирмы в Бразилии, Индии, Китае или у нас.

Я всё перепробовал: чемоданы, спортивные сумки, сумки на колёсах… И вот уже который год пользуюсь среднего размера сумкой, с удобными ручками, чтобы можно было нести в руке, а не на плече. В эту сумку должны войти рубашки, футболки, пара пуловеров, две пары брюк, одна пара обуви, несессер и бельё на две недели. При этом надо продумать варианты, чтобы выглядеть неплохо, всё-таки работа у меня публичная, и чтобы удобно было проехать от Челябинска до Тюмени на автомобиле. Сумка должна быть крепкая, с полужёсткими стенками, лучше всего не очень яркая, но всё же не лишённая какой-то красоты (улыбка). Мне её обычно хватает года на полтора. Это очень важная составляющая моей жизни, так как с сумкой я провожу почти половину своего времени, и в ней должно быть всё, что мне нужно. И ещё она должна быть такой, чтобы в ней удобно было находить нужный предмет… За долгие путешествия у меня выработался стандарт: моя сумка никогда не весит больше пятнадцати килограммов, даже зимой.

Завтра полечу в Москву, потом в Уфу, а дальше – Магнитогорск, Челябинск, Екатеринбург, Тюмень. Все переезды между городами будут на машине. Намотаем на колёса мно-о-о-го уже знакомых километров.

Вчера ездил к родителям на дачу, чудесно и долго чаёвничали. Мама прочла то, что я написал про раскрашенные «Семнадцать мгновений весны». Меня заинтересовало, что она по этому поводу думает, и мама сказала так точно, верно и тонко, что я вижу необходимость её процитировать, потому что для меня мама своим высказыванием объяснила всё окончательно и практически закрыла тему. Для меня закрыла. Мама же моя (улыбка).

Она сказала приблизительно следующее: «Я помню прекрасно, как смотрела этот фильм в первый раз, когда он только вышел, то есть когда фильм был свежий и ещё не был ни культовым, ни классическим, ни неприкосновенным. А просто вышел на экраны телевизоров многосерийный фильм. (Кстати, я тоже это хорошо помню. Мне было шесть лет. Мне не нравилось это кино, потому что на время его показа со мной никто не играл, мне не разрешали задавать вопросы и требовали от меня тишины.) Мы стали его смотреть и, конечно же, сразу полюбили. И я помню, какое от фильма исходило таинственное ощущение чего-то значительного, глубокого и умного. Такими мы никогда не видели немцев, никогда не видели любимых артистов в такой обстановке и такой одежде. Голос Капеляна звучал завораживающе… А сейчас, в майские праздники, делать было нечего, и я посмотрела весь фильм в цвете. Мне совершенно неважно, хорошо его раскрасили, плохо, просто я поняла, что впервые его смотрю как обычный телевизионный детективчик. Вся значительность и таинственность исчезла. Обычный сериал, ничего особенного. То-то, наверное, юные, кто смотрел в первый раз, удивлялись придыханию, с которым мы говорим об этом фильме. Хорошо сделанная работа. Научились у нас на телевидении из всего сделать обычный детективчик».

Приблизительно так мама сказала, очень спокойно, с улыбкой…
Мне приходят эсэмэски, а ещё друзья звонят из Иркутска, Хабаровска, Владивостока, пишут, мол, держись, не переживай, или говорят: наплюй, мы с тобой. Я спрашиваю: «По какому поводу соболезнования?» А они говорят: «Да мы тут в газетах почли про твою премьеру…»

Все неприятные или гнусные высказывания журналистов прежде всего задевают друзей или самых близких, их это огорчает больше всего. А ещё мне обидно за зрителей, которые заранее покупали билеты, ждали, аплодировали, дарили цветы, приветствовали спектакль стоя. Те, кто написал мерзости про премьеру, находились же среди этих зрителей. И написав ехидную глупость, оскорбили не меня… а как бы сказали тем, для кого спектакль оказался важным и сильным переживанием, мол, вы дураки, ничего не понимаете, этот Гришковец вас в очередной раз обманул. Вот такого отношения к публике, которую могу назвать своей, я им простить не могу. За себя я вступаюсь редко. А за своих – всегда (улыбка).

Пойду, принесу из кладовки сумку.

15 мая 2009

Из-за суматохи последних дней, из-за премьерных волнений многое прошло мимо меня. Я буду сейчас, наверное, последним, кто выскажется на эту тему, но высказаться всё-таки хочу. Меня задело – и даже зацепило… Посмотрел сегодня в интернете раскрашенные «Семнадцать мгновений весны». Смотрел минуты три. Потом почитал материалы по поводу этого раскрашивания и объяснения тех, кто это сотворил… Ну, то есть их попытки прокомментировать своё деяние.

Я знаю, что раскрашивали и раскрашивают многое: и «Касабланку» раскрасили в своё время, и какую-то хронику раскрашивали… Но тут именно у нас в стране раскрасили столь важный именно для нас, большой, культовый фильм. Сразу скажу: я смотреть долго не смог.

Не все помнят, в силу возраста, но кто-то должен помнить… Когда-то во всех учреждениях, на фабриках, заводах висели Доски почёта. Там были вывешены фотографии передовиков производства и просто лучших людей. Цветной фотографии тогда у нас не было, их раскрашивали анилиновыми красителями вручную. Это были очень страшные фотографии. Когда мой отец оказался на такой доске как один из лучших преподавателей университета, и я увидел эту фотографию, я на миг ужаснулся, потому что мне показалось, что папа умер: любимое лицо важнейшего в моей жизни человека было, как у покойника… Те, кто раскрашивал «Семнадцать мгновений», сделали практически то же самое.

Я читал некие объяснения разных людей из тех, кто продюсировал это великое раскрашивание… Они говорили, мол, чёрно-белый старый фильм неинтересен, неприятен юным людям, и, раскрасив, мы тем самым придадим ему современное звучание и привлечём молодых, подарим наше любимое кино детям и внукам. Чушь собачья!
Так могут начать рассуждать и египтяне: «А не сделать ли нам евроремонт пирамид! Тогда они больше понравятся молодым!» или греки скажут: «А давайте Парфенон восстановим! Будет аккуратнее!» Или какая-нибудь дама подумает: «Как-то надо привлечь молодое поколение. Не сделать ли мне что-нибудь из силикона?»

В материалах об этом акте творчества написано, что над ним трудились много лет много людей. У меня в голове не укладывается! Это как надо любить деньги, чтобы много лет и сил потратить на такое бессмысленное и бездарное дело. Чего только не выдумают, чтобы освоить бюджет…

В этом раскрашивании любимого фильма и в производстве огромного числа многосерийных фильмов на тему Великой Отечественной войны, которые вышли за последнее время – про юных диверсантов, про мифических снайперов, про создание немцами летающей тарелки, про суперразведчиков… Во всём этом мусоре главным образом видно одно – всеобъемлющее РАВНОДУШИЕ. Тем людям, которые это делают, безразлично, по какому поводу осваивать бюджеты. Им не важно, что делать: снимать ли фильмы про смутное время, про Первую мировую войну или про подвиги защитников Сталинграда. Поступит заказ сделать прямо противоположное – сделают. Закажут «Семнадцать мгновений» в трёхмерном изображении – изобразят.

Абсолютное равнодушие. И из этого равнодушия ничего не может вырасти, выползают только вернувшиеся мушкетёры, реинкарнация «Иронии судьбы», бесконечные песни о чём угодно, только не о главном, и экранизации великой литературы в виде многосерийных пособий для тех, кто не любит читать…

То есть что я увидел в этом раскрашивании?.. Я увидел, что люди, которые это делали, не любят того, что есть. А есть прекрасный фильм, любимый многими поколениями миллионами зрителей… Любить можно то, что есть, и то, как оно есть. А если не любишь, можно пытаться менять, переделывать, перекрашивать. То есть те, кто покрасил Штирлица, Штирлица не любят и никогда не любили.

Трагедии большой не случилось. Кто-то денег дал, кто-то за эти деньги покрасил любимых героев. Благо у нас есть возможность смотреть и видеть этот фильм таким, каким мы его любим. Сам этот факт обнаруживает присутствие в нашем мире огромного, циничного, бессмысленного, лишённого всякого вкуса и чувства жизни РАВНОДУШИЯ.
Когда-то Майкл Джексон из цветного стал белым. Шаг сильный и странный. Цветным он мне нравился больше, чем мумифицированным. Но это его дело, он сам себя перекрашивал. Чувствуете разницу?

13 мая 2009

Хочу ответить на некоторые просьбы и вопросы. Я довольно много говорю в книге «Реки» про своего деда. И меня не раз просили показать его фотографию. А ещё просили рассказать о том, воевал ли кто-нибудь из моей семьи во Второй мировой или, как нам ближе, в Великой Отечественной. Праздники закончились. Я был сильно занят премьерными спектаклями, но сейчас могу и хочу сказать немножко про деда. Тем самым отвечу на вопросы и помяну его как солдата той самой войны.

Я и не хотел говорить про него в разгар праздников. Мне не нравилось, как усложнили жизнь москвичам и приезжим бесконечные репетиции парада на Красной площади… 7 мая мне звонил товарищ, врач, и чуть не со слезами рассказывал, как военные не пропускали через Садовое кольцо реанимобиль с трехмесячной девочкой, у которой была остановка сердца. Бригаде пришлось больше часа через Третье транспортное и так далее пробиваться к клинике. А майор милиции и майор военный не стали даже пытаться что-то сделать. Ужас! Должен сказать, что девочка осталась жива, но до сих пор находится между жизнью и смертью. И я думаю, что похожих случаев в те дни было немало.

Было очень много радостного в эти праздники, искреннего. Но про деда хочу сказать лишь теперь, когда они закончились.

У нас в семье не сохранилось ни одной фотографии деда в военной форме. Помню, была его фотография в госпитале, в госпитальной пижаме и на костылях, но куда-то запропастилась. Когда дед воевал, людям было не до фотографий. Ему достались 1941-й и 1942 годы. Зато есть довоенные и послевоенные фотографии, хотя и мало. Например, фотография 1935-го или 1936 года.
Это детско-юношеский духовой оркестр Рудничного района города Кемерово, который тогда называли просто Рудник. Здесь ребята в основном 1917–1922 годов рождения. Про эту фотографию я писал в книге «Реки». До сорок пятого из всех, кто на ней изображён, дожили трое, в том числе мой дед. Он во втором ряду, второй справа от руководителя оркестра, со значком «Ворошиловский стрелок». Руководитель до Победы тоже не дожил, был репрессирован в 1937-м. Дед играл на трубе и говорил, что у него был хороший звук, но при этом он был ленив и не очень техничен, поэтому первой трубой в оркестре был Колька Богомолов, который сидит между дедом и руководителем. Богомолов тоже до Победы дожил. Все остальные, кроме крайнего справа внизу, погибли в самом начале войны, так как все они были в составе тех сибирских дивизий, что полегли под Москвой.

Я не много знаю про то, как воевал дед. Знаю только, что летом 1941-го, перед самой войной, он окончил третий курс Томского университета – он учился на биолого-почвенном факультете и специализировался по ихтиологии. Как только началась война, срок обучения в университетах был сокращён до трёх лет, и дед неожиданно оказался выпускником. И как выпускник должен был пройти офицерские курсы и отправиться в действующую армию. Но он рвался на фронт, скрыл, что у него диплом, и очень скоро ушёл добровольцем, так что уже в июле в звании рядового принял первый бой, и в первом же бою был тяжело ранен. Про это он мало рассказывал, говорил только, что была полная неразбериха, и касок, к примеру, не было даже у офицеров.

После тяжёлого ранения, уже в госпитале, выяснилось, что у деда высшее образование, и, ещё не окончательно долеченного, его отправили на офицерские курсы в Казахстан. Через три месяца это был готовый лейтенант. Поскольку в университете он изучал биологию, его направили в войска командиром роты химической защиты. Он говорил, что в начале войны были большие опасения, что немцы будут применять отравляющий газ. Какое-то время дед пребывал в резерве, а потом уже было не до резервов. Достоверно знаю, что его рота, усиленная взводом пулемётчиков, была оставлена в качестве заслона для отступления остатков нескольких полков на Старорусском (город Старая Руса) направлении. Из трёхсот человек, которые находились в его подчинении, ему удалось вывести из окружения всего шестнадцать. Сам он был снова ранен и попал в госпиталь. Потом был Ржев, снова тяжёлое ранение и контузия, потом снова Ржев. Несколько месяцев боёв, тяжёлое ранение и вторая контузия, после чего инвалидность второй группы и демобилизация. Так что погоны мой дед поносить не успел, потому что погоны были введены только в сорок третьем. Из боевых наград у него два ордена Красной Звезды, за сорок первый и сорок второй годы, медаль «За отвагу» сорок первого года и медаль «За оборону Москвы». Последнюю он очень ценил и говорил, что мало у кого такая есть, так как мало кто дожил до Победы из тех, кто мог такую медаль носить. Юбилейные награды и то, что давали потом каждые пять лет всем участникам войны, он не любил и называл «ёлочными игрушками».
Дед очень мало говорил про войну, зато здорово рассказывал про довоенное время. Мне жаль, что я невнимательно слушал, не ценил и тяготился его рассказами. Про свой оркестр он очень любил рассказывать. Говорил, что на шахтах часто гибли горняки, духовому оркестру приходилось играть на похоронах, и несмотря на то, что музыкантам было по 12–15 лет, им щедро наливали. Так что водку он научился пить довольно рано. Дед вообще-то здорово зашибал. У меня остались об этом смутные воспоминания. Но в 1970 году он в один день бросил пить и до самой смерти в 1993-м ни разу даже не пригубил, хотя очень любил застолье, компании, любил петь под гитару. Играл и пел он громко и плохо, мне не нравилось. Правая рука у него была сильно исковеркана ранением, и пальцы на ней скрючены, поэтому он отчаянно цеплял ими струны своей семиструнки. Любимые его песни – «Снегопад», «Берёзовый сок» и «Ты ехала домой». Я очень страдал от его пения, всегда просил перестать, и сейчас мне за это стыдно.

Вернувшись в сорок третьем с фронта на костылях, дед не удовлетворился своим неполным дипломом и решил закончить университет по-настоящему. Там он встретил бабушку, на которой немедленно женился. Её он любил так, как я никогда не видел. В сорок шестом родился отец. Дед по разным причинам не сделал научной карьеры, бабушка тоже (она тоже была ихтиологом). Многие их сокурсники потом стали педагогами – профессорами университетов, с некоторыми я был знаком. Все они утверждали, что Боря Гришковец сильно талантлив во всём. Несмотря на инвалидность, он поддерживал хорошую спортивную форму. Даже я помню, что он мог спокойно держать «уголок» и подтягиваться с «уголком» на турнике, когда ему было за шестьдесят. Дед проработал много лет директором разных школ в нескольких городах. А бабушка при нём всегда работала учительницей биологии.

Борис Васильевич Гришковец отличался порывистым характером. Может быть, даже вспыльчивым. Он не любил глубоко разбираться в ситуации, принимал отчаянно скорые решения, для него практически не существовало авторитетов, и он всегда прямолинейно, а порой и нахраписто боролся за справедливость. Ему было неважно, где добиваться справедливости: в ЖЭКе, собесе или горкоме партии. Выслушать себя он заставлял любого. Чего это ему стоило? Серьёзных физических мук. Две контузии не прошли даром, он страдал головными болями и даже приступами судорог и обмороками. Он весь был страшно изранен. Когда я был совсем маленьким, я любил находить у него под кожей рук и плеча маленькие осколки, которые когда-то не удалили. Правая его нога была изувечена, короче левой сантиметров на пять (деду повезло, он случайно попал в кремлёвский госпиталь, ему сделали сложную операцию и ногу спасли). Она плохо гнулась, но дед постоянно её разрабатывал. С палочкой ходил редко, стеснялся. Любил соломенные шляпы, хорошую обувь, которая была ему неудобна, но ради красоты терпел. Обувь ему приходилось часто менять, она очень быстро снашивалась.

Насколько я помню, дед не очень понимал отца, ни в его професии, ни в жизненных поисках. В своё время отец решил закончить аспирантуру в Ленинграде, из-за этого ему пришлось бросить работу и ехать в неизвестность. А отец-то был женат, и уже был я. Дед не понимал этого, не одобрял, но регулярно присылал деньги из своей пенсии, на которую ему пришлось довольно рано уйти по здоровью, из-за головных болей и судорог.

Дед страшно любил кофе – его запах. Хотя тогда и кофе-то хорошего было не найти, да к тому же он ему был категорически запрещён. И отец раздобывал для него растворимый кофейный напиток «Летний», в котором кофе не было, но был похожий запах. Дед насыпал в стакан три-четыре ложки порошка и с удовольствием пил. По поводу каждой сигареты у них с бабушкой шли долгие ритуальные обсуждения. А потом он сидел под форточкой и с наслаждением курил.

Дед был очень жизнелюбив. Сейчас-то я понимаю, что он так никогда и не попробовал хорошего кофе, не покурил хороших сигарет, ни разу не выпил по-настоящему хорошего вина. Он видел много сибирских городков, городишек, в которых работал. Сам вырос в крошечном городке Щегловске, который потом стал называться Кемерово. Никогда не был за границей, и в Москве практически не был, он её только защищал. Свои поездки на курорты и в госпитали, к Чёрному морю, он вспоминал как чуть ли не путешествия в райские пущи.

Меня он любил до дрожи. Тем самым мне сильно досаждал, особенно когда я был маленький. Я старался не попадаться к нему в руки, иначе он меня затискивал. Ему явно было меня мало. Сейчас я жалею о безвозвратном.

Дед умер летом 1993 года, во сне. Мне не довелось его похоронить. Тогда я впервые выехал на большой театральный фестиваль в город Лазаревское (рядом с Сочи). Мы показывали спектакль «Титаник», и у меня тогда случился первый в моей жизни успех. Я был счастлив, звонил домой, сообщал о том, какой у меня праздник, а отцу хватило мужества не говорить мне о смерти деда, потому что он знал, что я всё брошу и помчусь на похороны.

Чем дальше живу, тем больше понимаю, насколько важным человеком был для меня мой дед. Может быть, потому, что я даже не знаю, какое отчество было у моего прадеда Василия Гришковца. У меня нет ни одной его фотографии, я не знаю, где он похоронен. Дед про него не рассказывал, а прадед умер в 1918 году, ещё до его рождения. Он оказался единственным мальчиком и носителем фамилии. Три его старших сестры фамилии со временем сменили. Каким образом эта украинская фамилия добралась до сибирской глубинки, я не знаю и уже вряд ли узнаю, а дед этому никогда не придавал значения.

Дед совсем не понял того, что произошло в конце 80-х. Он не принял перестройки, не смог найти в себе сил понять происходящее… Да что там, я могу много говорить про деда, то находя его в себе, то не находя. Внешне я на него совершенно не похож. И отец, и я пошли в бабушку. Но его характер я в себе чувствую. И если так можно сказать, нежно с ним борюсь. И эту борьбу ощущаю как бесконечный диалог с моим любимым дедом. Он один остался в Сибири, все мы уехали. Его любимая женщина (моя бабушка) Соня похоронена здесь, уже в Прусской – Калининградской земле. Каждый год я стараюсь побывать на его могиле. Это я делаю для самого себя, чтобы самому себе сказать, что нашёл время приехать и постоять у его могилы…

Вспоминая деда, я понимаю, что он точно был хорошим солдатом. А когда мы с отцом принесли его фотографию, чтобы её отобразили на чёрном могильном камне, довольно безразличный мастер, который изготовлял надгробия, посмотрел на карточку и сказал: «Да-а-а, серьёзный был мужик!»